На главную
Авторов: 148
Произведений: 1741
Постов блогов: 218
Email
Пароль
Регистрация
Забыт пароль
ПРОИЗВЕДЕНИЯ
Повесть 14.10.2011 13:14:34
                     ЛИЧНАЯ НЕОСТОРОЖНОСТЬ
повесть
Михаилу С.

1. ЮЖНАЯ АКВАТОРИЯ
Кабинет техники безопасности. Трудоустройство.
Сколько ходок?— Инженер по ТБ тасует доку­менты. Едкое разочарование.— Что, не сидел?
Нет.— Спринтерски роюсь в памяти. Кто мог фальсифицировать биографию? – Не припомню.
И статьи нет в трудовой книжке?— словно о не­обходимом атрибуте, как прививка манту или флюо­рография.
Да я, знаете, никаких замечаний не имею.— Надо ли в этом отчитываться?— Практически не пью.
Не показалось бы тебе там туго. Смотри, чтоб на следующий день не припылил ко мне за переводкой.— Инженер заселяет полые графы.— На Южном в основ­ном уголовные элементы: они и зарплату могут ото­брать, и по голове настучать. Ты, я смотрю, парень здо­ровый, но один, говорят, в поле не воин.

Южный участок. Направление.
Визирую присутствующих периферическим зрением. Ошибка очевидна, но впечатление, что лица загрими­рованы,— неотвязно. Обладая даром чтения кармы, я мог бы расшифровать метаморфозы физиогномики. Каждая маска — калейдоскоп минувших судеб. Вне­запность ракурса выявляет незаурядность, но мимика разрушает эфемерный фантом тирана или реформато­ра — передо мной вновь деградировавший организм. Иллюзии патриаршей рясы и монаршей мантии конкре­тизируются в залатанную экипировку рабочих по дно- и берегоочистке, трансформируясь далее в карнаваль­ные костюмы комиков: штурманка и сетка из-под лука для сохранения конфигурации волос, летная полярная куртка и монтажная каска, милицейский китель и тю­бетейка, морской бушлат и прожженное окурками со­мбреро. Регалии отличия и доблести фокусируются в значки ГТО, «За спасение на водах», «Ленинграду — 250 лет» и просто — дыры. Плоеный воротник — в гипс.
В объеме — перманентный говор. Вначале я не пы­тался опознать стандартную суть, теперь недоумеваю: лексика рабочих доступна мне пунктиром. Азбука тату­ировок и специфика диалекта обнаруживают в моих коллегах ветеранов ГУЛАГа. Человек с лицом камен­ного идола гипотезируется как лидер сидящих. Диалог с начальником участка формирует из него старшего мастера. Приближением к истинности флибустьерской упаковки оказывается Панч: черный мундир, блистание золотых шевронов, фуражка с «крабом».
В детстве меня неизменно притесняли: я освобождал от мелочи карманы по требованию юных гангстеров, в школе под угрозой расправы меня заставляли крив­ляться и выкрикивать матерные заклинания. Сущест­вовали парадные, мимо которых я боялся ходить. Моя видимая благополучность вызывала стремление поиз­деваться у самых неагрессивных подростков. Теперь я вкомпонован в конгломерат персон, на которых я раньше (теперь?) страшился остановить взгляд, по­тому что они чувствовали мою незащищенность на дис­танции.
— Мы будем обслуживать акваторию Пьяной га­вани.— Гостеприимная улыбка, заячьи резцы фиксиру­ют нижнюю губу. Начальник участка объясняет мне, как добраться.— Я вас направляю туда дежурить. Кроме того, мы планируем выпускать стенную газету «Юж­ная акватория», в которой будем отражать жизнь на­шего участка. Если вы сможете ее оформлять, то за это тоже станете получать деньги.

Пьяная гавань. Вахта.
— А по концовке она от бормотухи и подохла. День валяется. Второй пошел. Зашмонила. С бодуна и не до­гадаюсь, что с ней толком-то сотворить. Кое-что гопни­кам задвинул. Ну, то, что она при жизни от меня прятала. Ваза — треха. Телевизор — пятера. Туфли — треха. Мужики приходят, чего-то советуют,— жизнь-то идет! «С нами сядешь, мамаша, прости господи!»— я говорю, они — ржут...
В фургоне — двое. Они разомлели от пыла буржуй­ки. При знакомстве оба выдают значительное опья­нение.
Езжай домой. Утром вернешься. Ничего здесь не случится,— рекомендует Хрусталь. – Сюда вообще редко кто заходит.
А мало ли мастерица проверит да вломит.— Гуляй-Нога встает. Он припадает на ногу. Вспоминает, что при пилке дров на участке на голень упал чурбак и переломил кость. «Мужики сапог стали удалять, а нога вместе с ним поехала». Калека хихикает, - Панч посоветовал не сообщать о том, что травма — произ­водственная. Потерпевшему заполняли рабочий табель, предоставив возможность лечиться. «Теперь здесь — санаторий».
Вагон-бытовка — на территории склада «Мостострой». Первые вахты я не рискую отлучаться в город. Нагромождения гранитных плит сменяют штабеля бре­вен и кучи чурбаков. Я похищаю древесину для отопле­ния, калибрую доски, пригодные для шивари, устраи­ваю их по две-три штуки на чугунных болванках на ка­менном монолите.
Рядовому населению запрещалось оснащение хо­лодным оружием. Люди превратили в оружие себя, чтобы по возможности отстоять имущество, семью, био­графию. Я констатирую пропаганду разложения чело­века по всем параметрам и преследование всей мощью власти занятий, ориентированных на просветление.
Мне остается приплюсовать к своим грехам с пози­ций официального миропорядка незаконное занятие искусством будо. Я облачаюсь в каратаги и воздеваю руки для принятия космической энергии. Я восприни­маю вибрацию от флюидов лидеров предмета.
В преддверии экстаза спускаюсь к воде. Нагляд­ность пяти начал приводит меня в восторг. Солнечная глазунья растекается, напоровшись на караульные прожекторы вокруг стадиона. Мчусь к барьеру, падаю на колено и с воплем разбиваю преграду.
В символической проходной склада дежурят пенси­онеры. Общаюсь с ними и пользуюсь их «городским» телефоном. Сторожа снабжают меня криминальными сюжетами. Где-то неподалеку существует организация морского профиля для подростков: то ли училище, то ли колония. Тамошние допризывники совсем недавно ата­ковали дуэт влюбленных и забросали их камнями и палками насмерть. Любителей подледного лова ка­кие-то люди где-то здесь периодически топят.
Возвращаясь от сторожки к фургону, таращусь в темноту, мобилизованный к бегству или обороне. Действи­тельно, в чем гарантии благополучной встречи завт­рашнего майского румянца? Могут убить вне вагона или поджечь его, препятствуя моей эвакуации. На рас­стоянии голоса — ничего, кроме непричастной к моей судьбе глухой пенсионерки.
Рабочие для реализации намеченных рубежей ни разу не появились. Ленинский субботник знакомит меня с мастером здешней бригады, которая, согласно доку­ментам, функционирует в данном регионе. Производим генеральную уборку. Мурзилка сетует на экзальтацию и выведывает мои обстоятельства. Личико ее походит на набеленную японскую маску.
Летом фургон передислоцируют на Крестовский остров. Панч подрядился создать к Олимпиаде набе­режную и откосы. Меня интригует непредсказуемость собственной физической сохранности — и, может быть, жизни — во время несения вахты.

Участок. Зарплата.
— Сегодня будет крутая разборка,— произносит Шапокляк. Первичное впечатление от лица — отлежа­но; на деле — нос свернут, лик иссечен шрамами. – Бля буду, кого-то уронят.
Я настораживаюсь, освоив цифру на траверзе своей фамилии. За что больше двухсот? Я не выполнил ни одной серьезной работы по оформлению газеты или че­го-либо.
— Какой-то подонок присвоил бензопилу,— вносит ясность Атаман.— Не засылать же нам с начальником участка бабки из собственного кармана?
Ожидая профорга, я наблюдаю, как старший мастер из получки рабочих отстегивает «штрафы» за прогулы и проспоренные матчи.
Напротив фургона — газон с тополями. Здесь — кафе «Бревно». Дворник Майор воздвиг на стеклотаре три кооператива: себе и двум дочерям. Сам дворник, говорят, майор в отставке. Пенсионер реактивен и услу­жлив: утром развешивает на шелудивых сиренях стаканы и расстилает на скамейках газеты. Исаич ле­леет сюжет: у героя - военная пенсия, он обслуживает два участка и не меньше пятисот рублей на бутылках, а счастья нет. Герой вдруг понимает это и сходит с ума.
Когда иду к остановке, от «Бревна» отпочковывает­ся стайка гопсосальских». Следуют за мной. «Подойди ты».— «Думаешь, отстегнет?»— А ты сразу на при­хват!» Не оборачиваюсь. Не ускоряю шаг. Голоса стушевываются.
Спиной ко мне на коленях — фигура. По одежде — Шапокляк. Руки прижаты к лицу. На асфальте — кровь.

Вагон-бытовка. Бригада.
— Они собирают для тех, кто с зоны откинулся. Есть такой обычай,— комментирует утром Шило-стар­ший, сдавая мне вахту.— Шапокляк попросил, я гово­рю, пойдем, отстегну, а из-под пиджака сапожный нож показываю. Он говорит: так бы и сказал. На Гопсосалке — одни блатные. Только сын мой — со строгого, а остальные все - с общего.
Они не спали всю ночь. Баба оказалась изголодав­шаяся, и Шило-старший еле сидел, не в силах сдержать дрожь рук и всего тела. Но это еще и от бормотухи. Вчера — с ребятами, потом с ней, и еще три бомбы по ноль-восемь — любого затрясет! Да еще — ночь с таким зверем! Она теперь так и будет ходить. Еще бы! Уж он-то знает, что им нужно. Главное, чтобы жена не проведала, а то не пропишет. Не то, что он боится посадки, нет, он даже скучает по законам тамошней жизни. Там — проще. Но и на волю охота. Оттуда — сюда. Отсюда — туда. Он никак не может сосчитать, сколько всего отси­дел. Первый раз еще пацаном, в сорок втором. Так и пошло. Дальше — больше. А что, он виноват? Жрать-то было нечего. Подыхать? Вот кто как умел, так и кру­тился.
Младший подрос. С ним стали дела делать. Ворова­ли у армян цветы. Торговцы обычно пристраиваются подле забора, имеющего в себе значительные прорехи. Неохватная корзина с цветами ставится у забора и как раз невдалеке от дыры. Сыну Шило наказывал подойти к цветочнику, букет выбрать и, заплатив не полностью, но, держа деньги наготове, симулировать нежелание завершить оплату, которую произвести лишь после того, как армянин схватит его и заголосит. Тогда отойти в сторону, удалиться и ждать отца за углом. У булочной. Сын выполняет инструкцию, и когда торго­вец берет его за руку, Шило-старший выныривает из дырки в заборе, сграбастывает корзину, той же трассой исчезает, и усаживается в такси, которое тут же его ждет. Остановка первая — за углом,— дополняется сын. Вторая — около дома. Обалдевшая жена кричит: «Ты спятил! Столько цветов! Сколько это денег!» Ши­ло-старший смеется, и с сыном они отправляются про­давать добычу.
Шило-младший с гоготом повествует о своих суди­мостях. Первая — когда попался на грабеже квартиры. Какая по счету? Двадцать восьмая! И получилось все по случайности. И грабить не намеревались. С другом и двумя телками были в гостях у одной из них. Обе не­давно перестрадали триппером и не знали еще, не обре­менят ли они друзей, по поводу чего отправились в дис­пансер. Обещали сразу же после получения прогноза вернуться. Ожидание для мальчиков оказалось чересчур мучитель­ным. Допив раскупоренные бутылки, распечатав и опустошив оставшиеся, они решили взглянуть, что хорошего есть у соседей по квартире, пожилой еврей­ской четы. С размаху, синхронно, плечами сбили замок. Дверь распахнулась. Замок поставили на прежнее место. Обследуя комнату, брали то, что приглядыва­лось, в числе прочего статуэтку, которых, впрочем, ока­залось две: пастух и пастушка. Взяли пастушку.
Девочки не явились. Ребята покинули разграблен­ное гнездо. Мешок с добром схоронили на чердаке того же дома. Шило-младший сидел на кухне, пил чай, когда увидел ПМГ, подкатившую к дому. Понял сразу: за ним. Мысль первая — убежать, затаиться, отсидеться. Куда там!
Последняя ходка совсем за ерунду. По-глупому. Вместе с сыном освободились. Дома уже побывали. Матка, все такое. У сына — баба. Не все же козлов за бараком долбить! Вечерком пошли в пивбар. Чтобы отдохнуть культурно. А там — нате! Три мента сидели и привяза­лись. Чего надо? Бритые? Ну и бритые! Не люди?! Из экспедиции! Им-то что? Через стол — офицеры-авиа­торы, так и то осадили — что вы к мужикам привяза­лись? Сидят себе тихо, никого не цепляют.
Ну, наверху — ничего. А вниз сошли, один из мусоров к сыну пристал. Заколебал просто! Сынок ему и вмазал. Ну, и понеслось! Они-то ментам до плеча не достают, а уж отмахали — будьте-нате! Шило-старший кричит: вызывай, давай подмогу! Вызвали. Еще четверо прилетели. Ну, скрутили, конечно. Во-первых, что: только откинулись, а во-вторых—двое на семерых, попробуй?! На суде уписаться можно было! Семь бугаев сидят и жалуются: избили!— Кто?!— Эти двое!— Мать твою! Три года!
Ночная гостья сумбурно покидает обитель: срок снаряжать в школу сына. Муж — «отбывает». Осиль-ка все одна?! На прощание она соизмеряет объем, как бы ориентируясь «все ли я взяла?», на самом деле одинокая женщина определяет телесные прогнозы и фокусируется, между прочим, и на моей фигуре. У меня, впрочем, иная программа: «принять вахту» и вытянуться на топчане, и я ее, кажется, нисколько не скрываю. Дверь захлопывается.
Первым из бригады по­является Душман. Он — бригадир. Явка на работу до срока — каприз рулетки его гуляний: случилось проиг­рать в карты где-то здесь, на одном из островов,— «там!»— акцентирует узбек неопределенность внедрения в ночной город на еще одну бессонную ночь.
Обычно Душман энергично вторгается в фургон под сюрпризы «Рабочего полдня». Первое — он материт мастера, чтобы пресечь официальности в вопросе опоз­дания. Второе — ссужает Аптеке на пиво. Третье — размякает на топчане.
Он женится не раньше тридцати, когда досыта по­гуляет. Впрочем, тут и другое. Те, которые хотели бы за него выйти, ему «до фени», а те, на которых он бы же­нился, уже за него не выйдут.
Ничего, вот он получит путевую характеристику и — в плавание. Родная стихия! Снова появятся деньги. Друзья. Чувихи. А главное — загранка!
...Минуту, а может быть, час он смотрит на ее лицо, но не потому, что оно кажется красивым или безобраз­ным,— просто смотрит, хотя это и не соответствует его принципам, всему поведению того человека, которым он себя считает.
Я понимаю его смятение, когда он теряется: «Так кто же я?»— и вновь как бы изучает черты подруги, на самом деле пытаясь истерично нащупать нити своих чувств, мыслей — всего, что было,— он помнит, это, кажется, было,— а осталось ли? Что-то произошло с ним. Он как будто перевоплотился в другого, из­можденного, дебильного человека. Это произошло за год. Да, год, как он в городе, и друзья, говорят, не уз­нают его.
Может быть, внезапность превращения ему только кажется? Может быть, ему на роду написано спиться в этом городе? Может быть, это лишь период в его жизни, препятствие, которое необходимо преодолеть, в результате чего у него за плечами окажется серьез­ный опыт? Опыт каждодневного пьянства? Опыт неубе­дительно залеченного трихомоноза? Опыт пресытивших память драк, потаскух и бессмысленных шатаний?
Написав заявление на имя Кормящего с просьбой принять его на должность рабочего по дно- и берегоочистке рек и каналов города, мог ли он представить, что год работы в этой организации образует тупик на пути следования его жизни? Панч набрасывал перспек­тивы роста по службе, увеличения заработка (до 350!). Голову его кружила романтика загранплавания, он ви­дел горбящееся волнами море, ощущал бодрящие уко­лы брызг. Первый год — курсы мотористов. Второй — капитанов и рекомендация на загранку. Вот это да!
Он пил раньше. Ну, как? Как все. А тут что нача­лось! Каждый раз, очутившись на Гопсосалке, он пора­жался тому, во что может превратиться человек. Ведь все мы были ребятишками, но когда видишь наших орлов, трудно в это поверить! Но как с ним-то это слу­чилось? Он занимался спортом, любил. Как далеко те­перь — любил! Школа, седьмой класс. Она — из пято­го. Трудно поверить — двенадцать лет! Предложила дружить. Сама поцеловала. Все это... Нет, она оказа­лась девочкой. И он был мальчиком. Очень любил ее. Сколько раз они были вместе! Сколько раз мечтали о том, что поженятся и у них родится сын.
И ведь лучший друг! Что его дернуло? Зачем? Рев­новал? Да он и не любил ее! Завидовал? Во всяком случае, наболтал ей такого, что она и говорить с ним отказалась, когда увиделись,— мол, и пьет он со сту­дентками, и спит с ними. Зачем? Не набил тогда ему морду, а почему? Потом, на свадьбе, врезал сбоку так, что тот упал вместе со стулом. Ничего себе — свиде­тель! Невеста — та вообще убежала. А после ничего себе — сошлись. Друзья все-таки.
Душман зевает, потягивается и думает, она про­снется,— но она так же спит, растворив губы, как бы для поцелуя. Он думает, что пахнет у нее сейчас изо рта дурно и целовать ее не стоит. Вчерашнего лоска на вес­нушчатом лице не обнаруживается. Крупные поры на носу, даже угри. Короткий нос и массивный подборо­док. Волосы — белые, но у корней — темные, что выда­ет стремление приукрасить свой вид. Оба хорошо пропотели за ночь, и если Душману не противен собствен­ный запах, то назойливый кислый дух женского тела ему не нравится. Вообще все оказалось недостойным его, ненастоящим: ее крашеная рожа, волосы, лиф, со­держание которого не оправдало рекламы. Да и страсть ее — не к нему, Душману, а к его члену, будто тот су­ществует сам по себе.
Душман подымает голову и встречается с таким же Душманом в зеркале. Лицо опухло, глаза затянулись до щелочек. Отражается только торс, и с обычным дру­желюбием он осматривает свои плечи, бицепсы, грудь. Да, он еще — ничего.
Душман зевает и, решив, что его утреннее возбуж­дение должно быть удовлетворено, откидывает одеяло. Она просыпается не сразу.
Нет, он, пожалуй, не любил ее. Да! Какая там лю­бовь в таком возрасте! А потом? Была она? Была? Ему — двадцать три, и семь из тех, что у него были,— девочки, а других он не всех помнит. Конечно, не по­мнит. Девочки, они всегда плачут после этого. Плачут горько. Он утешал их. И относился к ним вообще-то нормально. Но ни к чему такому их не приучал. Да и со шкурами Душман ничего такого не вытворяет, потому что просто не любит этих штучек, они и непонятны ему. Как можно после всяких извращений разговаривать с бабой, есть с ней за одним столом? Целоваться? Боже мой! На зоне, даже там, где люди потеряли все,— все человеческое,— они петухов за общий стол не пускают...
Вслед за Душманом прибывает его младший брат. Брюс Ли — не сотрудник, он — абитуриент, а наведы­вается для аккумуляции энергии после ночных бдений. Юноша транжирил свои ресурсы у торговки пивом, то­же где-то «там». Ночью в комнату стал ломиться ее бывший муж, обитающий в той же квартире. От ударов топора доски обнаружили прорехи. «Брось топор в окно, я выйду»,— гарантировал Амур. Запоздалый ревнивец выполнил ультиматум. Получивший некоторое представление об аспектах каратэ, Брюс Ли лишил чувств соперника и покинул приют. Он смеется: больше всего ее вдохновили школьные брюки. «Ты — школь­ник?» Уже — нет, летом кончил. «Не бросай меня, лад­но?» Она просила и плакала, зарделась, а он, в общем-то, не понимает, чем так могут воздействовать формен­ные штаны,— он их даже стесняется: джинсы порвал во время драки на танцах, надеть нечего, вот и таскает, а так что же в этом замечательного, отчего полночи рыдать? Ему-то как раз было от чего ахать и охать и ликовать: «Есть! Есть! Готово!» Она — первая. Блядь, пожалуй, все это стало понятно ранее, и он не закручивал себе мозги: «женюсь, женюсь». В целом — приятно. Если совсем по-чесноку — здорово. Но это если искренне, а для друзей (не для себя!): а-а-а! чего там — ничего особенного.
Третий визитер — Рыбак. Он хвастается карьерой. На участок пришел работягой. Потом — бригадир. По­сле — освобожденный бригадир. Это — то же, что мастер, а по деньгам даже больше. В галстучке рабо­тал! И — пошло: раз, другой. Заметили. Начальник го­ворит — прекращай! Добром не кончится! А ты разве думаешь? Плевать! А теперь восемь рублей в получку: прогулы. И куда их деть, как не пропить? Баба уже очу­мела. Двое детей — корми, а ты только от пьянки до пьянки.
А как путево все начиналось! Школа, спорт. В пятнадцать — КМС по вольной борьбе. Армия — замкомвзвода. Значки, грамоты. Из действительной вернулся, друзья отца все подготовили, поступай, говорят, в милицию, батя полжизни отбарабанил — и ты давай. Не хотел. Но куда денешься? Устроили в школу. Тренер по борь­бе, после того как с ним поспарринговал, сказал,— на тренировки больше не ходи, ни к чему. Я, мол, до пен­сии хочу доработать. И ни о чем не беспокойся,— все, что надо, подпишу.
Ну, в школе милиции еще ничего, а как приступил к дежурствам — все. Каждый день — на бровях. Хоро­шо, по-людски отпустили, без всяких там фишек. Спа­сибо папане. После устроили начальником спасатель­ной станции. Навар — с милицией не сравнить! Золотое дно! Какие чудеса только не случались — сходило. Как-то один друг попросил комплект на выходные — рыбу пострелять. И пропал. Нет и нет. Как умер. А после из органов приходят.— Твой комплект?— Не мой.— А, мо­жет быть, твой?— Нет.— Ладно, знаем, что твой. За­бирай. Твой друг в Финляндию по дну уйти хотел, да финны вернули. Договор.
Все обошлось. Спасибо отцу. А подвела опять пьян­ка. Наболтал по пьяной лаве то, чего и не делал, что якобы такими делами на своей спасалке ворочаю, что никакому западному деляшу и не снились. Вот, а друг, тот крепко, видать, позавидовал и доложил куда следу­ет. Шум начался. Комиссии. Свидетели. Отпустили по собственному. Спасибо предку.
Я понимаю, что вчера он мог не заметить, как ры­балка подменилась гулянкой. Теперь ему необходимо стрельнуть на пиво. В мешке — три рыбы. Зачем они ему? Рыбак топит в полиэтилене морду ботинка. Согнув ногу, вытягивает стопу, и мешок катапультирует в пруд. Рыбак шарит в карманах. Помятые папиросы еще го­дятся. Садится и закуривает. Все, кажется, не так уж и скверно. Если бы не голова! Нажрались вчера от ду­ши. На троих — восемь фаустов. Как ребята добрались? А, если честно,— наплевать!
Рыбак ощупывает расползшийся в плечах пиджак. Ребята говорят, что он похож в своем наряде на Олега Попова. А что делать, если нечего надеть? Наплевать! Зато навешает любому! Был бы дохляк, так и пиджак бы не лопался! Во дворе его до сих пор зовут чемпио­ном. Восемь лет отдал вольной борьбе. Мало? Он и сейчас может выступить. Ну, не сразу, конечно; месяцок не курить, не бухать — тренироваться. Усиленный бег. Диета. Хотя, бес его знает, мотор может подвести, барахлит чего-то.
Дочка-то, поди, проснулась. Рыбак поднимается и отряхивает брюки. Направляется к причалу спаса­тельной станции.
Девочка еще спит, а племянник курит, напряженно смотря в потолок. Ему душно в помещении, и он разва­лился на топчане в одних плавках. Рыбак окидывает простертую фигуру. Да, крепыш! Сам он, пожалуй, был
здоровее. Но это — в прошлом. А племяш — молодец! И пластичен, и подкачан. И загорел хорошо. Да, вот тоже. Работаешь на себя, удовольствий себя лишаешь, не пьешь, не куришь, пять раз в неделю — тренировки,
а потом вдруг — бах! Что такое?! Все к черту! Почему? И вроде бы незаметно. А теперь вот сравниваешь себя с ним, парень — в форме, а ты, как разгильдяй какой, расплылся. Ничего, на него Рыбака еще хватит. Да и на двоих,
как он.
Между тем меня приветствует Вторсырье. Я уверен в том, что кашель и удушье будят ее по нескольку раз за ночь. А утром, как обряд, с четырех часов начи­нается пытка. Исходя слезами, она баюкает горло и грудь, будто это может принести успокоение.
Мужу, конечно, хуже. Вторсырье всегда боялась этой болезни и, может быть, избегнет ее, раз уж награ­дил Господь ее астмой, то, наверное, не даст ей того, что мужу,— рак. Ему обещали произвести чистку — станет легче, и уже скоро определят в стационар — он ждет. И очень на них надеется.
Да, уж он-то, когда проснется,— держись! Захарка­ет всю раковину. Потом спустит, конечно, горячим дождиком.
И с невесткой как назло неприятность: менингит. Ничего совершенно не понимает, бедная, от боли. Что говоришь с ней, что нет. И от больницы отказывается: как сына оставить? А у самой глаза от боли черные.
Да и сын мужа, младший, в тяжелом состоянии в больнице. Надо такому случиться! Человек погулять вышел! С женой, благородно. Встал в очередь за пивом. Жена — в булочную. Подходит к нему парень, говорит, надо помочь друга одного поднять — пьяный до невоз­можности. Сын-то мужа человек отзывчивый. Пошел с тем. Действительно, лежит. Подошли. А тот вскочил да как даст ему кирпичом по голове. И другой тоже. Сзади. Так избили! Профессор сказал, пластинки спе­циальные в черепной короб ставить придется, а то и го­ворить не сможет. Вот — люди! Это же беркуты какие-то!
8.00— начало рабочего дня. Отсутствует бульдозе­рист — он должен укладывать сваи.
Душман и Брюс Ли спят на топчане. Шило-старший и Рыбак допивают остатки зелья от минувших суток. Вторсырье вяжет.
13.00. Отобедав огурцом, луковицей и ломтем хле­ба, но, впрочем, освоив пару стаканов «Веры Михай­ловны», ко мне подсаживается Фарадей:
— Попадешь ты, скажем, на строгий лет на пят­надцать. Ну, так что, начнешь суходрочкой занимать­ся?— помаргивает.— Наверное, нет? Присмотришь се­бе молодого, ну и оприходуешь. А есть такие, что при­ходят по этим делам, с ними разговор совсем простой. Одному — сладенького, другому — по харе: это еще и от зоны зависит, — какой расклад. Есть, где на пидо­ров — дефицит, так они сами себе выбирают — сегодня хочу с этим, а завтра — с тем. Сейчас, я тебе честно скажу, порядок уже не тот — кое-где козлы даже мазу качать пытаются. Я одного знал, жлобину, баскетбо­лист, за два метра, лапа — во! Больше моей тыквы! Так он что? Сладостей всяких обожрется, заведет за барак и говорит: «Не отдерешь — убью!» А одного пацана, только восемнадцать стукнуло, его — на строгий. Мо­жет, и по ошибке, а может, и спецом. Кто знает, вдруг за него уже заплачено? Да тебе про это никто никогда не расскажет! Пухлый, как дев­ка! Щечки, как помидорки! Ну и что? Накормили его «диетой», напоили брагой, а после один за другим и попользовали.— Фарадей вздыхает.— Шестьдесят человек... Динозавр, был та­кой,— так он его на весу дорабатывал...
В окно виден Буян. Он сохраняет независимую по­ходку, но голова его в ином ритме: он пытается выяс­нить через стекла — присутствует ли Панч? Я ощутимо представляю, как час назад он с ненавистью думал о своем праве на труд — желания вставать не было, и быть не могло. Он не хочет вообще ничего. Достаточ­но лежать вот так, уперев глаза в небо в верхние этажи напротив. За дверью — движение. Мать. Сейчас загля­нет и скажет: «Сыночек, вставай!» А сыночку на себя страшно взглянуть. Знает она это? Когда он смотрит на себя в зеркало, то, улыбаясь, обнажая рудименты зу­бов, представляет себя крутым мафиози, торгующим героином. А что у него? Всего лишь «дурь». Косяк — рубль.
Когда он смотрит на себя в зеркало, то видит, что жизнь в глазах мерцает так слабо, будто она уже не в нем, а где-то за затылком. И светит оттуда. Да, Буян. Его знает весь район. Да и по городу — тоже.
Растранжирив изначальный пай, Аптека как-то скомбинировал капитал и возникает после обеда с би­доном. Аптека прописан в общежитии, поскольку мать после четвертого срока отказалась его прописать. У ре­бят из общежития он назанимал по мелочи кучу денег, которую никак не получается вернуть. Таким образом, появляться в казенном доме неудобно и, конечно, небез­опасно.
Я вижу его прибежище на чердаке столь ясно, будто не только свидетель, но — герой: я — он.
Аптека спит под утреннее воркование птиц. Собст­венно, они и ночью издают заботливые звуки, ему это приятно, под легкий музыкальный фон его обволакива­ет сном, будто хоронят в сугробе. Он наслаждается по­лудремой и созерцанием флакона с бутулином. Он те­ребит память и постепенно угадывает в интерьере воен­ные приметы, убеждаясь в том, что он действительно в казарме, действительно офицер. Единственная неяс­ность, пожалуй, в том, какой чин, до чего он все-таки дослужился за годы отваги и патриотизма? Впрочем, он не удосуживается проверить, на месте ли награды, по­скольку убежден, что стоит ему шевельнуться — и зна­ки почести призывно встрепенутся, вдохновляя на пер­манентные геройства.
Птицы проснулись и озабоченно воркуют. Аптека вскакивает и прыгает к стропилам, взметывая руки и будто дирижируя. В ладонях оказывается голубь. Аптека фиксирует сизую голову двумя пальцами и рез­ко как бы встряхивает градусник. В развилке пальцев последом затихает голова, а туловище, чертя крыльями по предрассветному чердаку, кружится, потеряв управ­ление. Аптека смеется удаче. Он несется к окну, раз­графленному сеткой, и ловит еще одного голубя. Та же экзекуция, тот же смех. Аптека нащупывает в кармане вентиль, берет ведро и стремится к крану, который от­крывает и ждет, когда набежит кипяток. Он опускает трупы в ведро. Поверхность воды украшается веером перьев. Аптека спускается по черной лестнице во двор и спешит к нежилому флигелю, который, дожидаясь капитального ремонта, представляет полую коробку. Аптека запаляет костер и пристраивает «полуфабри­каты».
С испугом и иронией моему взгляду противопостав­лены разъехавшиеся к ушам разноцветные глаза. Марьиванна — тотально пьян. Я чувствую, как у него немеет левая рука. Конечность приобретает отстранен­ность, будто она не подчинена всему организму. Жже­ние в сердце. До такой степени, что невозможно произ­вести полноценный вдох. Невозможно шевельнуться без боли.
Я физически ощущаю, как медленно, микроскопи­ческими движениями Марьиванна опрокидывается на спину. Резь в спине. Он пытается увеличить амплитуду дыхания. Его заливает пот. Привычное состояние. Ис­торгает скептическую улыбку. Что делать, если ему до­сталось валяться в тряпках с безумными рожами — формально подчиненной ему бригадой? Деградировав­шие алкоголики, они не знают, какой нынче день, не по­мнят года своего рождения, не интересуются судьбами разбросанных по стране детей. Впрочем, в будущем он, несомненно, пре­вратится в подобного монстра. У него общее с ними стремление — напиться, чтобы скрыться от реальности в алкогольной эйфории. К тому же он сам — традици­онный затравщик пьянки. После нескольких стаканов, мокрый как выдра, он валится на топчан. Если бы не травма головы, он, возможно, не хмелел бы так быстро и не терял бы рассудок.
Первая травма — падение в пятилетнем возрасте в бане. Тогда он ударился теменем о железную опору скамьи. Рана осталась незажившим пульсирующим по­мидором. Вторая — удар затылком о бетонные кольца канализационного колодца при падении с дощатого мостика переправы через ров. Это — взрослым. По пьянке.
А как ему еще жить, если осталось-то лет десять, а то и меньше? Его даже в военкомате забраковали. Причем не только из-за головы. Еще — сердце. Испа­рина. Страх. Он очень боится смерти. И еще чего-то. Сам не знает, чего. Но не смерти. А может быть и ее, но только не той. Какой-то другой.
14.40. Душман и Брюс Ли прощаются с коллекти­вом. Буян и Рыбак откомандированы до следующего дня на доставку домой Шило-старшего. Я следую чет­вертым. Шило-старший производит впечатление окаменевшего кроманьонца. Коллеги фик­сируют его под руки: старик вибрирует, словно газет­ный язык в разверстой фортке. Лик его — героический.
15.15. Возвращаюсь. В стекло нетерпеливо тычется бульдозерист. Он пьян. Врач не допустил его до работы. До обеда он утишал горе, а теперь готов на любой по­двиг ради общего блага. Да, на мосту он опознал про­раба, и тот обещал поставить рабочий день, если бульдозерист слегка расчистит дно в регионе моста.
Марьиванна не возражает. Ответственность — на прорабе. Бульдозерист и Аптека плакатно щерятся за витриной бульдозера, когда машина начинает сползать на глубину. Рабочие — лицом к берегу, и погружаются, не нарушая улыбки. Марьиванна провожает взглядом очеловеченную технику. Возникает прораб. «Кто за это ответит?»— «Не знаю»,— будто бы о не относящемся к ЧП аспекте отвечает Марьиванна и приземляется в тени фургона. Рядом случается Фарадей.
Ныряй!— толкает прораб Фарадея к урезу воды.
Я тебе!— замахивается рабочий.— На конь­ках — 24 часа. А вплавь — только на мелководье.
Я тебе поставлю, если вытащишь,— негромко сулит прораб. Фарадей замачивает обувь.
Этого делать нельзя!— сценическим шепотом обращается Марьиванна.— Нас расстреляют.
Фарадей сучит руками, производя внутренний спор: ему не решить — могут ли его обмануть, или он на ком-то проедется?
Когда появление рабочих кажется невозможным, выныривает бульдозерист. Он мыслится единственно уцелевшим, но вот выталкивается бутылка, рука, ее фиксирующая, и голова Аптеки.
— Ну, вы сегодня спасли жизнь и себе, и мне,— со­общает Марьиванна обсыхающим на солнце.— Я вас отпускаю домой.
Мастер удаляется вместе с рабочими.
16.50.— И ты еще? — Душман ударяет мурлыкаю­щего котенка сабо в голову. Животное шмякается о стену. Внезапность увечья не сразу осознается оче­видцами и, видимо, зверем. Лишившись глаз, он пово­дит разбитой мордой и бессмысленно топчется на месте, пытаясь скрыться. Составляющие бригады стараются не реагировать на событие. Я вспоминаю свою повесть о ПТУ, эпизод из совхозной жизни, при котором я, впрочем, не присутствовал. Прошло десять лет. Се­годня я — хроникер. С улыбкой рекомендую Душману бросить животное в Невку.
Тебе его жалко?— Фарадей выбирает позицию.
А если выплывет, я его еще дальше заброшу!— Душман производит метательное движение.— Побеж­дает сильнейший!
Душман рвет глазами пространство.
— Я его маму!.. Вы за меня пойдете?— На лице-тамбуре — стразы слез. Мы бежим мимо бассейна и ресторана. Фарадей компонует под рукав столовый нож. Бригадир девочек-садоводов якобы обокрал Душ­мана.— Сто двадцать рублей! На что жить?
Ему необходимо убедить себя в подлинности со­бытий:
— Они били меня вчетвером... Мы зайдем, а ты держи дверь.
Пролог визита — звучные удары по лицевой части. Я запрессовываю дверь фургона. Восклицания девочек, звон стекол, эффекты падения тел и предметов. Ориен­тируясь на звуки, я предполагаю, что противник — один, и убираю ногу. За порог цепляются окровавлен­ные пальцы, появляется голова и торс очевидного бри­гадира. Он вывозит на себе вцепившихся в тело мсти­телей. Сплетенные, они как чудовище, заглатывающее жертву. Покинув помещение, группа разъединяется: Душман и Фарадей пинают садовода, препятствуя по­дыманию. Душман оснащается деревянной лопатой для чистки снега и охаживает бригадира по голове. Инвен­тарь расщепляется. Из фургона расправу визируют практикантки.
Перестань, ты убьешь его!— Мишень подымает­ся и бежит. Гончие настигают его у пивного ларька. Свидетели тактично отворачиваются.
Я тебя удельнинским судом буду судить!— Фа­радей падает вместе с объектом. В кадре — чешуя но­жа. Бригадир повергается на спину. Фарадей касается носом асфальта. Душмана придерживает за руку по­жилой гражданин спившейся наружности.
Я — прокурор Ждановского района. За что вы калечите человека?
Душман объясняет, обеспечивая второй фронт спонтанными пинками.
Кто меня будет кормить? Ты, отец? Давай день­ги!— Душман захватывает юриста за лацканы.
Тебе хватит на первое время десяти рублей?— Старик предъявляет купюру. Бригадир внедряется в разверзшийся автобус.
Оставь, дядя, свои деньги при себе!— Душман колошматит садовода кулаком по загривку. Фарадей столбенеет, запрокинув голову.
Дурная кровь выходит,— маскирует он досадный пассаж. Автобус вздрагивает.
Ты мне за это ответишь!— За задним стеклом расплывается искаженное воплем окровавленное лицо с заплывшими глазами.
К стае «олимпийцев» интуитивно приплюсовывались сателлиты, аккумулируемые из конгломерата около пи­тейных «точек», то бишь пивных ларьков, отделов ал­когольной продажи и «пьяных углов». Примкнувший угощал основной состав, вторгался на паритетных началах или «халявил» что, впрочем, не гарантировало его от ба­нального финала. После нескольких вакханалий слу­чался конфликт, фабулой которого могла явиться поче­му-либо, чаще от запредельной алкогольной интоксикации, оброненная затабуированная номинация «козел» или «иди ты на...» Подобное оскорбление по законам зоны адресат обязан оппонировать кровью или, косметически, радикальным мордобоем. Так обо­шелся Душман с Шапокляком, который во время пере­ворота лодки и паники обремененной ватной униформой и сапогами команды ассоциировал Душмана с рогатым скотом. Не имея сил на собственное вызволение, Ша­покляк тонул. Душман отбуксировал оскорбителя до берега и, определив тело на замазученные камни, до утомления пинал и топтал рычащую жертву.
Когда в ином составе в апогее «чернильного» застолья некто шофер, обрусевший узбек, послал в адрес детородного пред­мета Шило-младшего, смоделировавшего похабный кон­текст в адрес шоферской дочери, Шило метнулся на гостя с ножом, но был нейтрализован Душманом и Фарадеем. Оскорбленный настаивал на исполнении мести до финала питейной церемонии, и гостя спасло лишь заступни­чество собутыльников.
Отдельные сателлиты, обычно пенсионеры, трудо­устраивались на предприятие реабилитации гидросфе­ры вахтенными по вагон-бытовке, однако «олимпийцы» их неизбежно «раскручивали» и, ограбленные и изби­тые, примкнувшие отторгались от стаи. Приток кадров осуществлялся преимущественно из «откинувшихся». Их приводили те, кто уже был в штате.
22.10. На набережной стоит дом с башней. Когда извержение заката натягивает пурпурно-желтый экран, башня постепенно теряет цвет, превращаясь в контур. Я обращаюсь от Ван Гога к Куросаве, кон­статируя всепожирающую страсть выделить собствен­ную индивидуальность. Осколки речи летят через реку и метеоритами вонзаются в мое сердце. Из меня, как из фигур Мура, бытие выкрадывает куски, и я каменею на берегу, осязая сквозные дыры. Мне необходимо кого-то увидеть, общаться,— я не могу остаться один — я все же лирик,— я закладываю дверь на топорище и валюсь на топчан. Одни — по зову, другие — без спросу — ме­ня оккупируют фантомы.
Мне все же необходимо воспрянуть и отважиться на путь. Загадываю облик каждого силуэта, предчувст­вую — вот-вот... но мрак враждебней: мне не на что уповать.
В эманации фонаря различаю нечто. Около кустов заиндевело скрюченное тело. Приближаюсь. Аптека. Касаюсь ботинком. Тело в бешеном ритме начинает имитацию сексуальных пассов. Окликаю. Аптека пере­ворачивается. Лицо отпечатало рельеф гравия. Эпилептический припадок завершился. Ухожу.
03.27. Пробуждаюсь от стука. Смотрю на часы. В дверях, как отражение через рябь, пульсирует Апте­ка. «Тятя, тятя, наши сети...»— так струи несутся по стеклу электрички, как по его лицу. Голова трясется, как центрифуга.
— Отходняк,— различается среди конвульсий.— Пусти, пожалуйста.
Указываю на «девичью». Истребив ковш воды, гость исчезает в импровизированной раздевалке в конце фургона.
07.25 — Я всякие системы с девяти лет пью,— реминисцирует Аптека за чаем.— А в семнадцать лет так нажрался, чувствую, сердце не ходит. Рукой мну — не слышно. Дома — один. Ну, думаю, все. Я за края стола ухватился и, что было мочи, грудью об стол — жах! Жах! И еще раз! И ведь как зверь эту систему почувствовал. Застучало и затикало. Матка приходит: «Ты что такой бледный?» Я рассказываю. Она говорит, так ты сам се­бе закрытый массаж сердца обеспечил. А вообще-то, я тебе скажу, отличным спортсменом был: выполнил мастера по штанге. На меня вся улица оборачивалась. Еще бы: одни мышцы! И все вот эта система. А как до аптеки докатился, тут — край. Не выбраться.
Бытовка обеспечивает Аптеке больший комфорт, чем нежилой фонд, и он всячески пытается определиться в ней на ночь. Меня, конечно, устраивает его присутст­вие и в любое другое время, совпадающее с моей вах­той: я оставляю Аптеке ключ и отправляюсь по своим делам. Если мне удается заглянуть в течение суток на стоянку фургона, то я нахожу его узурпированным роем хроников, в среде которых Аптека выступает радушным хозяином. Другие вахты тоже вполне удовлетворяет наличие Аптеки, и он превращается в зримого до­мового.
Иногда, когда я — на вахте, мне кажется вдруг, что за стеклами возникает незнакомое изображение. Я вро­де бы вправе застопорить взгляд, но в обращении с «олимпийцами» мне кажется лишним акцентировать какое-либо внимание на внутриклановой жизни. Благо­даря этому моя политика определяется как «вне игры», и я, словно бесплотный, в общем-то, не учитываюсь в любого рода «разборках».
От молочного магазина с пакетом кефира дрейфует Марьиванна. Со стороны бассейна меняет масштаб «Победа» прораба. Я столбенею, озаренный моментом...
— Представляешь, мы открываем дверь,— всплескивает ладонями Марьиванна,— а перед нами ведро и окровавленный опорожняющийся анус. Мы сразу даже не поняли, в чем дело. Оказалось, это Аптека завел себе пассию.— Марьиванна как червяка фиксирует сигаре­ту. Рот — в кефире.
— Я вчера опять предался Бахусу.
Спутница Аптеки оказалась матерью двоих детей, мальчика и девочки, шести и трех лет, лишенной роди­тельских прав. До этого она лишилась работы, соответ­ственно с этим определенных законами прав. Государ­ство не лишило ее еще последнего: дома в области, ко­торый, собственно, и прельстил Аптеку. Авансом он ис­пытал шик домовладения, предвкушал посевы «травы», организацию самогоноварения и сдачу «номеров» на ночь. Пожалуй, все это могло стать реальностью после бракосочетания, о котором толковали «молодые», а по­ка тратили дни на сбор «стекла», сдачу в пункт приема и реализацию дивидендов через аптеку, а если выпа­дал барыш — через гастроном.
Одни и те же эпизоды реминисцировались и тракто­вались «олимпийцами» в неограниченных дублях, и Душман при каждой интерпретации оттачивал сюжет о дне рождения Аптеки.
— Я как-то прихожу на работу, а Аптека мне гово­рит: дай рубль в долг, у меня день рождения. Ну, он мне и так солидно должен, но тут, я думаю, день рождения, дал, но спрашиваю: тебе что, только доба­вить? Он улыбается и говорит: этого хватит. Я только закурил, а он уже здесь. Готово, говорит. Садись, отме­тим. Ну, я думаю, мало ли там что, вдруг в долю вошел,
и ему отлили, что с него взять? А он с деловым видом выставляет на стол пузырьки. Штук пять себе и мне столько же. Давай, говорит, примем. Я ему говорю: ты знаешь, я чего-то не хочу. Он обрадовался, аж задрожал: так я их все один могу выпить? Давай, говорю. Он все в стакан слил, засадил и говорит: скоро заберет. И точно, его буквально заколошматило, аж со рта пена поперла. Я думал, сдохнет. Не знаю, что это за кайф такой, когда тебя как от 220 колотит.

Участок. Выбор.
Гуманизм Панча меня поражает. Он не увольняет рабочих, которые не появляются на участке по не­скольку месяцев. Пара дней, неделя — это после аван­са и получки — норма. «Во-первых, я жалею семью, во-вторых, ну куда он денется? В-третьих, когда они про­пьются, то выйдут на работу и станут работать так, как мне это надо. Где он сможет работать, если не здесь? У меня же — курорт. Я говорю так: от меня в тюрьму или на тот свет! Другого пути нет!»
Особо отличившиеся по прогулам остаются с Пан­чем и Атаманом в фургоне, где с ними проводится иде­ологическая работа. Хрусталь «задвинул» около пяти месяцев. В объяснительной он покаялся, что встретил женщину, они полюбили друг друга, уединились в Н-ской области, там он подрядился на строительство сви­нарника и поэтому не мог случиться на основной ра­боте. «Им — всю капусту, а мне — тридцатник. Вот га­ды! Или по статье. А куда денешься?»— «А чего ты не обратишься куда следует?»— «Чтоб они меня на зону отправили? У них все схвачено».— «Так тебе что, табель за все дни проставили?»— «До единого».
Панч понимал стабильность треугольника. Перво­начальный прораб отказывался от многих акций, и Панч предложил ему уволиться по собственному же­ланию, чтобы не портить зря документы. К этому вре­мени о прорабе было составлено соответствующее мне­ние, написаны кое-какие служебные бумаги. Он сдался. Атаман занял место прораба. Требовался третий.
Я чувствовал исследовательский взгляд Панча. Он любил заставлять людей подолгу ждать его аудиенции или назначать время, в которое сам оказывался в ином месте. С буддийским снисхождением я терпел, когда кончатся его «разборки» с плавсоставом и «работяга­ми».
Осенью я был переведен в Ульянку. Когда Панч с Атаманом приехали в мою вахту, на «Пруды», я по­нял: выбор сделан. Мне не оставалось шанса для от­ступления. «В тюрьму или на тот свет»— это не только смешно: у меня семья. Я поймал Атамана на якобы за­очной претензии персонала к моему статусу на участке. Утром я оставил Эгерии заявление на увольнение.
— Он тебя не отпустит. Вот увидишь, он заставит тебя стать старшим мастером.
...Ребенком я обожал имитировать смерть. Эрзац подвига проникал в мировоззрение, как в организм вакцина во время профилактических инъекций против столбняка. Стоя на берегу, я усматриваю инерцию ге­ройства в возвращении катеров. Как верный конь до­ставляет седока в свой стан, так теплоходы транспор­тируют на участок капитанов, тряпочными куклами по­висших на штурвалах. Препарированная в кранец ре­зиновая покрышка тычется в знакомый причал, как коровий нос в стойло. Впечатление пустого кубрика. Однако, всмотревшись, я вроде бы опознаю регалии на плечах штурманки. Впрочем, вещь может быть просто накинута на штурвал или сиденье. Я — не старший мастер, а тот же вахтенный по вагон-бытовке. Я отве­чаю за сохранность катеров после сдачи ключей. Если флот не запаркован до определенного часа, я обязан доложить о ситуации диспетчеру.
Мой спуск на причал может быть трактован глазами инкогнито как любо­пытство или должностное рвение. Но я остаюсь на бе­регу также ради любопытства, поскольку оказываюсь неким сторожем, размышляющим о том, почему сегод­ня, как и вчера, весь штат участка пьян и к чему все это приведет, поскольку на других службах то же стремле­ние к распаду, да и на остальных предприятиях, да и во всей державе. «Если даже пятьдесят процентов населе­ния будут спиваться после 35 лет, то государству это существенно не повредит»,— резюмирует Панч свое кредо, а во мне зачинается мысль о том, что он — руко­водитель и, соответственно, коммунист — индифферен­тен к вырождению нации, а я (не скажу — кто), я же, оказывается, готов протянуть руку чужим, генетически враждебным людям.

2. НА ЗАДАННУЮ ТЕМУ
...Этот неожиданный уют мы запомним. Он замаячит звездочкой в черном небе нашей жизни. Нам не нужны слова, излишни даже взгляды, указующие: «Обрати внимание!» Тепло, и дождь не проникает в наше убежище. Костер — условен. Доносится пунктир просодии. «Когда у вас будут такие, мне сошьют по последнему парижскому образцу»,— вешает обесцвеченные джин­сы на ржавую арматуру брат. Не стесняясь голых тел, мы разжигаем костер в развалинах чьей-то, видимо, дачи: солнце наполовину срезано заливом, со стороны, разорванная ветром, настаивает на своем существова­нии мелодия. Мне все так же хочется прикоснуться к брату: меня восторгают его плечи, а главное, шея: желтые стружки волос гирляндами покачиваются, ког­да он отстраняет голову, восклицая. Наш друг тоже чу­десен: он совсем сумасшедший, и это сводит с ума нас: меня и брата; иногда вкрапляя лоскуты грузинской ре­чи, он просто кричит, и это замечательно,— вокруг ведь почти никого, только кто-то, посылающий нам мотив, внезапный порыв ветра, вздох залива, крик птицы, дождь. Я поднимаюсь, иду к воде. Я замечаю дождь, поеживаюсь, запрокидываю голову. Брат с любовью смотрит на меня — я знаю это. Во взгляде боль — он заново переживает мою хромоту. «Ничего-ничего»,— хочется повернуться к нему, но это излишне, он все по­нимает. Наш друг прерывает беседу, сверлит глазами брата, переводит взгляд на меня,— взгляд его зол — он бесится, бессильный помочь мне, не видя врага, при­выкший противоборствовать всему свету. «Что же про­изошло за это время? Чем мы занимались? Почему он повесился?»— могу я спросить брата и, может быть, должен, и не только спросить, а устроить словесную битву, добиваясь от него чего-то, но что можно добить­ся теперь от этого озлобленного человека с черным ли­цом? Брат уставился на меня — да, я кажусь иногда странно молодым, мне мучительно видеть это в огрызке зеркала, но я смотрю, я радуюсь и печалюсь, я жду на­ступления смерти. Я всего лишь носитель незримой ра­кеты — озарения. Я — одарен, и это — бремя. Хотя и счастье. Секс и самоутверждение — два рукава за­плетенной косы, подобия моей личности. Творчество, как немногое, достойное траты сил. Впрочем, химера. Траектория гарды, глазок реверса, два кило картошки и когда-то: «А что ты сделал?» Истеричное переключе­ние режима ролей — я, может быть, успею? Тени учи­телей, но ни тишайшего звука. Мы, в общем-то, так же немы. Через лед тысячелетий я кричу себе: мальчик, сюда нельзя! Я узнал тебя, ты всегда разный: я запоминаю лицо, но оно меняется, я настаиваю на прежнем облике, но что я - против вечности?! Ты — новый, твой рот разведен: я хочу к тебе! Я знаю! Именно это — когда-то и я... Но вот уже годы — лишенные иммунитета ре­цепторы вселенной... Если бы фигура, что удаляется от меня прочь, могла вернуть мое детство — как бы я бе­жал за ней, гнался, покорно шепча просьбу: «Верните меня, умоляю, назад, навсегда!..»
Сколько вы пишете?— Меценат дружелюбен и ироничен. Я — не препятствие и не конкурент. Ему приятен долг редактора и гражданина.
В среднем по сто страниц в год.— Я вспоминаю, как фантомы образов терроризируют домочадцев: во­пли детей, жертвенный взгляд жены, максимальный выход магнитофона.
И все в стол?— Меценат протягивает руку с карусели истории литературы. Что почетнее: воссе­дать на картонных фигурках, отрывать «контроль» или вращать аттракцион?
Вы разве не в курсе? - «Да и нет, не говорите, бе­лое и черное не берите» - я не жду иного регламента нашей встречи.— У меня была публикация на Западе.
А, что-то припоминаю.— Он словно бы изучает меня, собираясь отвесить крамольную фразу.— Ну, это вы, что называется, шагнули одной ногой.
Когда тебе выколют глаза, отрежут уши, вырвут язык, отсекут нос и ампутируют пальцы, тогда ты ока­жешься «один к одному» в когорте созревших. Я бы за­лез на вселенскую колокольню и бил в набат. Оглохший от звона, я различил бы рой фигур. Они стремятся на зов, неся свои идеи и раны,— окружение неустанно ка­лечит их, пытаясь лишить нетривиальности и превра­тить в себе подобных.
Автору необходимо иметь обратную связь.— Я всматриваюсь в собеседника, и он замечает: мне ка­жется, он загримирован под традиционную клоунски-патриотическую маску.
Я ее имею.— Мой взгляд обращается в окно и в небо. Редактор улыбается. Я не удерживаюсь и вновь вперяюсь в актера.
Это, конечно, замечательно. Мало кто может по­добным похвастаться, но, надеюсь, вы не станете меня уверять, что на ваши литературные труды материали­зуются рецензии или что ваши небесные покровители ниспосылают хоть какие-то гонорары.— Беллетрист выбил шар и готов дать фору.
Я не стану отрицать нужды, которую испытываю, и страстей, которые утоляются посредством денежных вкладов.— Если откровенность не обезоружит, то, во всяком случае, доставит мне радость.— Но я не в силах выдоить из себя ни строчки, пригодной для печати.
А вы не пробовали обратиться к сказке?— Самбистский финт. Передо мной полое пространство.— Я убежден, что у вас это должно получиться.
Возможна ли помеха в сочинении сказки? Переиме­новать, зашифровать — я останусь при своих и буду опубликован. А не взяться ли за гражданскую тему? Настрочу хвалебный очерк о ПТУ или о благородной роли моего предприятия?
Язык оказывается неподвластен разуму, и я начи­наю хаять «сегодняшний день».
— Вам не приходилось жить за границей?— вроде бы издалека начинает собеседник.— Вы знаете: оттуда, особенно из малых стран Европы, совершенно иначе видишь нашу страну. Здесь этот контраст даже трудно
вообразить.
Мне очень хочется согласиться: это действительно так — я истощен отрицанием. Я допускаю, что мы оба страдаем за Родину. Но идеи наши, возможно, подра­зумевают только единый эпилог, а в динамике не имеют ничего общего.
Я был бы счастлив, если бы мы с вами как-ни­будь посвятили несколько часов хождению по городу, и я бы мог вам показывать и говорить: «Это — плохо», так же как и вы в свою очередь открывали бы передо мной здоровое и светлое: «Это — хорошо!»— Я прово­цирую партнера на бросок для последующей контр­атаки.
Мы лучше сделаем наоборот, вы будете гово­рить: «Это — хорошо!»— а я буду говорить: «Это — плохо!», и вы попробуете меня разубедить. - Я — на ло­патках.

* * *
На секретер, как доверчивые птицы, пикируют изда­ния обо всех видах загрязнения Мирового океана. Коли­чество нулей за арабскими цифрами критично для вос­приятия не более чем кольца табачного дыма,— мне не осознать того, что катастрофа — не угроза будущего, а факт настоящего. Общение с экологами и юристами убеждает, что имеющие полномочия не имеют стремле­ния к спасению природы, а имеющие эти стремления, соответственно, не имеют полномочий; трагедия в том, что мало кто всерьез относится к перспективе иссяка­ния пресной воды, нарушения теплового режима и про­чих необратимых процессов.
Мой масштаб мал — восславить родное предприя­тие, впрочем, может быть, ославить? Проработав более пяти лет, я составил мнение о стиле работы кормящей меня фирмы. Будучи вахтенным по вагон-бытовке, я докладывал с разных объектов сводки о выполнении различных видов работ. «Собрано два кубометра на­плавного мусора»— это когда ни один рабочий не покидал за день бытовки, разве что с целью добычи вина. «Мусор уничтожен»,— завтра уже никто не докажет, что сегодня государство безоглядно облапошено.
Освоив обязанности рулевого-моториста, я более емко оценил деятельность конторы глазами плавсоста­ва. «Нагружено пять шаланд», «Отошли на свалку грунта...» Теплоход остается стоять около пустых ша­ланд — земмашина в неисправности,— «голубой рейс».
Считая путь до свалки лишней обузой, коллеги с бо­лее мощного теплохода сбрасывают дноизвлеченный грунт ниже Охтинского моста. Мы с капитаном ухарски улыбаемся: «Россия».
Хвалебная статья завершена. Остается предъявить руководству, далее — Меценату,— он передает в жур­нал,— и я склоняю голову навстречу лавровому венцу. На базе публикации можно сделать сценарий, а в жан­ре беллетристики развить сюжет в повесть или даже в роман. Таким образом, я введу в заблуждение милли­оны людей.
Отбор фактов производственной деятельности ском­поновал коллаж вредоносности предприятия. Однако предприятие — это люди. Итак, я должен выжечь на их биографии клеймо, соответствие которого судь­бам многих людей столько раз отрицал; клеймо, кото­рое само по себе было атрибутом расправ над здраво­мыслящими деятельными людьми; я должен произнести летальный дуэт слов — «враги народа».
Единственная организация, которая создана для очистки водного бассейна, не выполняет рапортуемых объектов. Она обманывает государство, провоцируя его на обман других стран.
Враги внутри и вовне. Не сам ли народ — свой собственный враг? Кто заставляет спиваться миллионы людей? Кто заставляет их расправляться с последними здравомыслящими? Ответа я не знаю!
Как реально заставить контору выполнять то, что сейчас является приписками? Руководство не может не понимать безвозвратности для гидросферы каждого дня фальсификаций. Что поставило их в условия, когда попираются первостепенные права во Вселенной — права природы? Боязнь ответственности за здраво­мыслие?
Адресовать мои выводы в столицу? Но на каком этапе они попадут к заинтересованному лицу? Вернее всего, конверт станет бумерангом в рамках города.
Так что же предпринять? Пойти доложить? Кому?
Когда мой дед обнаружил спорынью в муке, отправ­ляемой в Сибирь для питания армии, то, как ответ­ственный для пробы, дал соответствующее заключение. К его удивлению, отравленный груз ушел и был подго­товлен новый.
Как отчетливо вижу я упырей и оборотней и недоу­мевающего деда: «Товарищи!..»
Он не согласился с ситуацией и, как патриот (хотя из «бывших»), отправился сообщить «куда следует». Все связи его матери — фигуры значительной — ока­зались тщетны. Милостью было сообщение статьи. Во время баллотирования на ответственный пост она отка­залась от должности, аргументируя: «Мой сын был расстрелян как враг народа». Она, конечно, выполняла все то, что входило (и не входило!) в обязанности отторгнуто­го чина, потому что коллектив не выявил должного человека, поскольку подобные — убывали.
Сознание того, что сюжетом я обязан геноструктуре, вызывает во мне сумбур: я не верю в то, что меня ис­кренне могут беспокоить вопросы экологии и экономи­ки, я не хочу стать жертвой, я пытаюсь спасти мир от катастрофы, мое дело только писать, да, но — о чем?

3. КОРОЛЕВА РОПШИНСКОЙ
Портвейн не в первый раз печется о моей половой функции. Его потребность в оргазме нейтрализована алкоголем. Нынче он сулит мне амплуа соглядатая, — гостей двое. Парень, вероятно, курсант: он заботится о физической оболочке — ежедневный заплыв, солнеч­ные ванны, бег. Спутница — очевидная блудница: гло­бальный распад дискоординирует речь и ориентацию. Портвейн познакомился с ребятами на пруду. Он, ко­нечно, не планировал купание, ему было приятно вы­пить под аккомпанемент пляжных тел.
— Сейчас мы служивого выгоним, я обесточу пита­ние, а в темноте ты ее сразу тащи к себе.— Отсутствие передних зубов провоцирует меня считать его ребенком. Нарушение дикции искажает команды, непонимание которых может повлечь неправильное исполнение, что, в свою очередь, на ходу чревато аварией и, может быть, даже затоплением плавсредства. Впрочем, я уже изу­чил диалект Портвейна и знаю, что некоторое журчание означает «отдать швартовы», а определенной интонации цыканье с бульканьем — «замени на штурвале». Обанкротившийся мозг подвержен бреду.— А мы сей­час куда идем? Ну, да.
Капитан пытается нащупать твердую почву.
— Ты ведь знаешь, что я всегда от и до, и если что, то только ко мне.— Веки захлопываются, раздается храп, Портвейн дает крен и валится набок, глаза полу­открыты, но зримы только белки, он обобщает свою
биографию: причины старения «3-Д6», способ изготов­ления браги и прочее, подсознание разматывается, как рулон рубероида.
В сепии отцветающей ночи курсант не смог разгля­деть должным образом исходные данные объекта. Те­перь он поеживается и проверяет взглядом, свободен ли выход? Капитан пытается обойтись с гостьей по-свой­ски, но раздается шлепок и лай: она пресекает тактиль­ную фамильярность и матерится. Курсанта как дым вытягивает по трапу на верхнюю палубу.
— Ты, пацан, знаешь, кто я?— Чем не Шаляпин, готовый до смерти перепугать кучера-грабителя?— Я — королева Ропшинской!— Мне видится смертонос­ная спешка вассалов по Ждановской набережной и Большому проспекту.— Хочешь, чтоб тебе болт отре­зали и в рот затолкали?
Гостье безразлично, кто перед ней. Ее цель — конф­ликт. Она выбила искру, и это — утешение. Она оста­ется в боевом стансе, конечности мобилизованы для атаки. Портвейн беспомощно улыбается. Он перешел в иную стадию, отчасти в иной пол — капитан умиро­творен и пассивен. Королева обнаруживает бегство кур­санта. Она грозно озирается.
Где? Я ведь тебя везде достану. Завтра Гансу-Мяснику шепну, он тебя в багажнике привезет,— гостья распахивает дверцу рундука и делает шаг: череп соприкасается с горизонтально расположенной полкой. Она отскакивает и превращается в дракона...
Моя первая, непознанная, отвергнутая, умершая столь рано, послушай, почему все так гадко? Я вижу похоть, расчет, грязь. Как преданно бежал я ко второй любимой, не думая ни о чем, не желая,— мне было до­рого и безупречно в ней все. Впрочем, именно ты и за­ставила меня поразмыслить, таковы ли отношения, ка­кими я себе их представлял. И вот теперь: третья люби­мая,— каким неземным созданием предстала бы она раньше. Милая, вслушиваться в твой бред, ласкать кем-то обласканное тело, но не знать этого, не верить, было бы для меня счастьем! И снова ты,— я сопровож­дал бы тебя в бродяжничестве, ты знакомила бы меня со своими кавалерами,— а я бы ничего не понимал! А ты, четвертая,— поверь, я удивился, когда сообра­зил-прикоснулся, что ты — женщина,— как поразило меня это, очевидное со дня нашего знакомства, когда ты, еще девочка, ребенок, являла мне образец обра­зованности и благовоспитанности, чего же мог ждать еще, веря в здравость своего рассудка, кроме тела с грудями и влагалищем?
Корпус теплохода пронизывает гул шагов. На тра­пе — ботинки шаландера. Спустившись, он взвешивает шансы.
А ты — кто?— Королева подбоченивается, гото­вая ринуться в бой или танец.
Ты, доченька, в гости пришла, а спрашиваешь, будто я к тебе в дом ворвался.— Кум Тыква ободряюще касается обветренного плеча. Он замечает принесенную Портвейном бутылку и пытается изобразить безраз­личие.
Через мгновение они уже пьют на брудершафт, за­куривают, и Королева, избрав шаландера своим духов­ником, решается на исповедь.
Ее мать работала на конвейере фабрики музыкаль­ных инструментов, где и погибла в предновогоднюю вахту,— хмельную и оттого задремавшую, ее затянуло в кормилец-конвейер посредством захвата волос, далее пальцев рук, очевидно, судорожно пытавшихся изме­нить судьбу. Я чувствую, как в микроскопический ин­тервал времени между захватом волос и тем, когда расчлененную, хотя каким-то образом еще живую массу выплюнуло на изящно сколоченные ящики с оттрафареченным «гробовой» саржей «Made in USSR» и на всякий случай приколотым, грубо вырванным тетрад­ным листом в клетку (кафель, зоопарк, тюрьма) со словами «на экспорт».
Думается, в этот неуловимый миг с ней произошло вот что: несмотря на мгновенное отсечение фаланг,— оно имело очередность при первом контакте с механиз­мом,— осязание констатировало, что это — Оно; зре­ние восприняло оказавшуюся вплотную перед лицом ленту конвейера дорогой, по которой они брели с ба­бушкой в толпе беженцев, пытаясь наверстать тыл; обоняние ощутило запах материнского молока — она поняла, что помнила (и это включилась память), по­мнила его так же, как кормильца и соперника — сосок, обернувшийся позже октябрятской звездочкой, свет­лячком в небе, мужским членом, кнопками конвейера с обозначением «пуск» и «стоп»; слух различил нездо­ровый шум в работе механизмов, по тревоге встрепену­лись заученные звуки: гул телевизора, бормотание хо­лодильника, скрип дверцы духовки, предродовой вопль тормозов, но разум спохватился: «Это же я!»
Отец Королевы умер, пытаясь покорить летальную дозу алкоголя, умер в реанимации, не обретя сознание, но шевеля испепеленными губами: «Нам не надо...»
— Мне надо потошниться,— объявляет гостья по­сле исповеди и, следуя предполагаемому этикету, за­жимает рот ладонью. Шаландер препровождает Королеву в гальюн. Нам слышны муки очищения.
Как и прочие, Королева мечтала о красивой жизни. Как у всех, у нее была любовь: парень, желавший ее, планировавший очаг, деток; она позволяла ему многое, зная, что ее ждет иное. Мечты внедрялись в реальность: она вдруг чувствовала слабость, оказываясь в толпе школьников, ей казалось, они сейчас возмечтают обла­дать ею, и это станет высшим мигом в ее жизни. Фантазии до­стигали беспредметности: цвет, контур, нечто нависаю­щее, сдавливающее — тень! У нее оказывались деньги, она изысканно одевалась, муж ждал ее в машине; муж, ах, он не знает всего!— сейчас они ехали на дачу, рас­положенную (как он умеет все устроить!) на взморье. Ее окружали безупречные мужские фигуры, юношески пластичные, она чувствовала их энергию и свою внезапную уступчивость, они вежливо кланя­лись ей и замечали: «Вы знаете»— и вдруг, обняв ее, жадно и грубо задыхались: «Милая!»— и она, проща­ясь с суетным миром, вторила: «Милый!». Она стреми­лась к ним, предполагая, что они-то как раз и потреб­ляют красивую жизнь, но, попадая в желанный круг, обнаруживала отсутствие изысканности духовной и физической сфер, огорчалась, но ненадолго, посколь­ку иной конгломерат цеплялся за разочаровавший ее, и в нем уж она не могла ошибиться.
— Тебе она ни к чему, а я старый, мне бы ее как раз наживить,— мятый жизнью моторист — наставник мо­лодежи, герой кинематографа, полуголый, пьяный, ис­полненный сексуального дефицита — бес из «Вечеров на хуторе...» — идеолог и жертва всеобщей деградации, утверждается на компасном курсе похоти.
Он обнимает возвратившуюся гостью. Она отстра­няет взопревшее тело. Она — розовая. Он — коричне­вый. Интерпретация Рубенса в духе Пикассо: оба в шра­мах и ссадинах; у нее на бедре белый контур неведомой державы — след кислоты или пигментация, у него на плече — пучок бородавок. Кубрик дезодорируется бле­вотным дыханием.
Я разве тебе что-нибудь обидное причинил? Чем-то тебя занизил?— Леший пристраивается к изнурен­ной массе. Потные, они тотчас слипаются в два размяг­ченных пластилиновых объема, которые, когда их рас­цепляешь, готовы увлечь с собой непредсказуемую часть друго­го. Он запускает стоеросовые пальцы под шелковые трусы с рудиментами регул.— Я тебе — отец?
Да.— Она отдергивает агрессивную конечность.
Ну, так не препятствуй.— Он подкрепляет атаку второй рукой. – У зубного больнее бы получилось!
Королева вскакивает и передислоцируется в носовой отсек. «Я буду спать!» Черт садится на шконку и ласково шепчет: «Ты, доченька, заняла штатное место лоцмана. Усталый человек придет, а лечь — некуда. Он ведь может осерчать на тебя. Возьмет да и попросит освободить судно. А на улице сейчас…».
Да куда же мне деться?!— революционным ором взрывается гостья. Металлический корпус диссонирует лающим рыданиям.
А я тебе по-отечески посоветую.— Нечистый сентиментально сопит.— Ты, маленькая, трусики сними, мы все и уладим.
Я с ним лягу.— Обмороженный корпус заполня­ет мою келью. – Он не полезет!
Ты получала пригласительный билет?— Я вы­ставляю ногу.
Пожалуйста. Ты у меня – первый!— К спине при­валиваются фригидные руины. Липкая рука по-хозяй­ски касается моего бедра. Когда экспедиция может ра­портовать об удаче, Королева начинает рыдать и за­дыхаться.
Парень убежал, а в подвал что-то бросил. Спустилась: девчонка, года полтора, наверное, руки как белье отжатое перекручены.
Кум Тыква, нужна твоя помощь. У Королевы — инфаркт.— Бес появляется мгновенно. Он освобождает груди пациентки от ветхого лифа. Я продолжаю «со­зерцание нечистоты».
Не надо!— кинематографично шепчет гостья.
Да я не буфера твои хочу мять, а по-медицински помочь,— Шаландер мнет дряблые собачьи мордоч­ки.— Ну, лучше тебе? Вон, сосочек-то как насторожился!
Мы оказываемся на топчане втроем. Королева пере­лезает через беса и оставляет нас вдвоем.
- Спите здесь, а я пойду туда.— Она фиксирует Портвейна.— К нему!
Я ассоциирую сюжеты Шило-старшего и начинаю хохотать. От меня обиженно отстраняются ягодицы со­седа. Я перебрасываю ноги через шаландера и оказы­ваюсь на палубе.
На, на, подавись!— Меня смешит функция гла­гола, когда различаю на шконке в носовом отсеке за­дранные ноги и разведенную руками промежность. В ответ на смех Королева вскакивает и оглушает меня брандспойтом мата. Она атакует с бутылкой в руке. Я уклоняюсь. Сосуд ударяется о леер, о трап звенят осколки. В зеркале отражается встревоженная бесов­ская морда. Капитан по-прежнему безучастен.
Я тебя убью, сволочь, чтоб ты больше не смеял­ся!— Гостья вооружается камбузным ножом и делает выпад. Я прыгаю навстречу и поворачиваю корпус, чтобы пропустить удар. Острие вспарывает судовой ватник. Захватываю запястье и загибаю его. Оружие падает. Делаю страшное лицо и подымаю нож. Короле­ва как бы не верит в кровавый исход и всхлипывает:
         - Я — все. Что ты хочешь?
Убирайся!— Гостья натягивает платье на голое тело. Белье заталкивается в полиэтиленовый мешок.
Видишь, дочка, как все нескладно. Не по-люд­ски,— нравоучительным тоном вещает шаландер, заку­ривает и садится рядом с капитаном.— Привыкла буя­нить, тебя, небось, частенько как собаку выпинывают. А дала бы, как порядочный человек, и к тебе бы отнес­лись уважительно.
На камбузе я подбираю мешок, видимо, Королевы, и вручаю ей. Оказавшись на набережной, она через плечо кидает его в воду. Вспоминаю, что мешок — Портвейна и в нем, очевидно, его ботинки и ру­башка, поскольку он явился без них.
— Я тебе честно скажу, она психическая. Ей мужик, считай, ни к чему.— Загадочная мина с хитрецой. Кум Тыква словно бы поверяет мне тайны мироздания.— Ну, во-первых, что — у нее всю похоть алкоголь отбил, а второе, она привыкла давать только тогда, когда ей в харю натолкают.
Он будто бы незаметно следит за моей реакцией, гото­вый поменять станс. Однако, обнадежившись моей улыбкой, обличает.
— Ага! Она без мордобоя и не кончит. Да, у меня были такие. Одну за волосы тяни, другой уши рви. Вся­кая, знаешь, разная придурь у баб развивается. Одну, скажем, пацанкой, елдой напугали, другая подсмотре­ла, как батя мамане вдувает.
Черт сообщает, что когда он совокупил триста жен­щин, то перестал вести им счет. Однако, несмотря на амплуа Казановы, в семейной жизни он не обнаружи­вает подобного диапазона. Будучи в разводе, вновь со­шелся с женой, после того, как и она, и он жили с дру­гими спутниками. «Молодые» зарегистрировали расторженный брак, детей у них нет, но «она баба сильно грамотная», и это окупает все! В жизнеописание внед­ряются эпизоды с девяти- и семилетними девочками, с двенадцатилетней племянницей. «Они, если хоть раз этого дела попробуют,— потом как наркоманы». Бес поглаживает вздыбившиеся трусы. «У меня это теперь не часто. Считай, как праздник. А был один студент; на медосмотре попался. Так я стою, это, значит, перед ним как в бане, а он кабинет запер и говорит: «Никто не узнает». А я говорю, даже если кто и узнает, то, что ж? Не я тебе, а ты — мне! Не думай, что я такой чистень­кий,— я мужик порченый и балованный». Глаза смотрят через запотевшее стекло лет.
Ну что, Кум Тыква, спать? Ты у нас останешь­ся?— Я скрываюсь в своем отсеке.
Если не прогонишь.— Шаландер в нерешитель­ности посреди кубрика.
Ложись в капитанском, а я — у себя. Думаю, гостей больше не будет.— Город за иллюминатором приобретает отстраненность. Кто мы — захватчики, инопланетяне?
Зря ты ее все-таки шуганул.— Тело взгромож­дается на шконку.— Куда она теперь денется?

4. ЛИЧНАЯ НЕОСТОРОЖНОСТЬ
10 декабря 1984. Участок. Травма.
Один на один с травмой: боль и предположения. Принцип неподчинения недугам. Карабкаюсь на тепло­ход. На камбузе — Санта-Клаус. «Что?» Мысли о дальнейшем. Травма на производстве? Один — про­тив всех. Вызвать «скорую» или «неотложку»? Дойти самому? Поликлиника — рядом.
Санта-Клаус готов сражаться за «производствен­ную». А Гуляй-Нога? Пьяный, он выковыривал из ноги фрагменты костей. «У тебя будет остеомиелит».— «Ну и что?»— Он так и остался хромым.
Наш новый капитан — Адидас — разорвал голеностоп о кнехт на палубе катера — «по дороге на ра­боту». Летом утонул работник земмашины — «не связа­но с производством».
В те же дни Душман во время швартовки угодил ногой в колышек — ему чуть не срезало стопу,— он то­же отказался от притязаний на законность.
Обдумай все до мелочей. Ты — один. Факты — не­опровержимы. 8.00 — прием вахты. Влетел на судно, сбежал по трапу в кубрик, пил чай, смеялся. 8.15.— вахта спустилась на берег. Выхожу следом. В перспек­тиве гаснут силуэты коллег. Причал. Утренняя из­морозь.
Санта-Клаус страхует меня на понтоне. «Я сам». Идем к фургону. «Ты чего?» — разложившийся проле­тариат в амплуа двух алкоголиков обозначается про­блесками папирос. «Да на причале поскользнулся». Посильное сочувствие. Дворняжьи мозги изыскивают возможную поживу.
В бытовке остальной контингент и вахтенный мат­рос. В искусственно освещенном объеме ожидание вы­годы обрекается на диффузию с участием. «Ну, ничего, ты — спортсмен»,— утешение относится, впрочем, к го­ворящим. Методом алкогольного шаманства работяги возвращают чувства к равнодействующей. «Давай я тебе гипс наложу». Подымите Мне Веки прокашли­вается от спазм аврального смеха.
Атаман — на чемпионате по хоккею. Полип — на занятиях по ГО в конторе. Спускаемся на берег. Эма­нация фонарей выявляет Эгерию. «Вы кого ищете? Ты что хромаешь?» Мастер рекомендует визит к хирургу. Больничный лист по поводу свежей травмы — игнорировать это будет невозможно. Она тоже к специалисту. Только что взяла номерок. «Очереди нет. Иди скорей».

Поликлиника. Диагноз.
Мы соболезнуем отражениям в ветровом стекле ре­гистратуры.
Врач скверно слышит. Он стар и опытен. Да, он ви­дел и не такое. И даже то, что я, видимо, не в силах во­образить. «А вы, знаете ли, доктор...» — нет, я докла­дываю исключительно о несчастье.
Три разноформатных клочка — в лабораторию, на рентген и на УВЧ.
Медсестра не верит в мою трезвость.
Я вообще не пью. Ну, разве в праздник.
Сейчас все пьют.
Что же, я похож на алкоголика?
Нет, до алкоголизма вы еще не дошли, но по­смотрите сами на пробирку.
Приплюсовывается второй белый халат.
Что ты с ним разговариваешь?
Послушайте...
Чего вас слушать, пиши положительную.
Они — приезжие. Государственная формовка ме­дика — скорлупа для иссохшего плода. Когда дан­ные особи достигнут соответствия с Клятвой и Консти­туцией? Может быть, просто отважиться и дать в диа­пазоне один-три? Девушки привыкли общаться с плав­составом загранплавания. Для них взятка — норма. Я — не вписался.
Хирург изучает листок. Заключение — отрицатель­ное. Я оказался неправ или они смирились с фактом после традиционного ритуала?
Рентген — в двенадцать. Врач заполняет бюллетень.
11 декабря. Дом. Вестники.
В дверях — Санта-Клаус.
— Меня прислал Атаман. Тебе нужно приехать на
участок, написать объяснительную по поводу травмы.
Он не освобождается от тулупа, он все еще не дове­ряет нашей дружбе, ему неловко визитировать без пре­зента, и он выпаливает поручение, словно оно равноценно творожному кексу. Мне приятно угощать капи­тана завтраком, как и ему, когда я — гость.
— Вздремнуть?
Санта-Клаус смеется. Он записал в судовой журнал, что я болен, представил объяснительную и составил акт о травме с подписью дежурного по вагон-бытовке.
Звонок. Явление второе. Прораб. Санта-Клаус со­крыт в комнате. Полип по-кукольному смежает и рас­торгает веки. Ожидается: он вполне может заурчать или молвить «мама». Мой зарок исключить снисхожде­ние к балласту человечества обретает брешь под ата­ками сатиры: монстры оснащены уморительными свой­ствами — я интерпретирую «образы детства»; бой за выживание обращается в забаву — я оказываюсь уязвим.
Из хищников, пожирающих ресурсы Отчизны, Полип наиболее всеяден: полотенца, лампочки, мыло, брезен­товые рукавицы — он не только увозит их блоками полу­ченные на участок, нераспечатанными,— цепь не о двух звеньях — «работа — дом»: прораб ведет торговлю. Я снизил балл всеядности Плюшкину, когда Полип по­просил у меня не выбрасывать пластмассовые крышки от банок с гуашью. «Зачем тебе?»— «Сыну дам, пускай играет».
Полип ощеривается детям и теще,— он спешил пре­дупредить меня о коварстве Атамана: «Он хочет дока­зать, что твоя травма — бытовая». Благодарю за забо­ту, хотя не очень-то верю. Второй вестник уточняет время, за которое я сумею добраться до Гопсосальской. Отказ от чая. «Ждем тебя на участке».
Неуклюжий контур, перфорированный метелью, приближается к остановке. Наш выход. Отсутствие ав­тобусов. Мазок физиономии обращен в нашу сторону. Имитируя руководство, с хохотом скрываемся в уни­версаме. «Икарус» всасывает фигурку.

Юридическая консультация. Правда № 1.
В соответствии с постулатами выживаемости, бытие перепаяло кое-какие схемы в моем мировоззрении в це­лях рациональной адаптации к условиям черного рын­ка: юрист — свой. Он эскизирует возможные нюансы: «Травма — свежая, больничный — законный, ты — трезвый; нет, никто не рискнет оспаривать факт не­счастного случая на производстве. Может быть, тебе предложат тянуть другой фант — может быть. Самое очевидное — происшествие по дороге на работу. Это уже не твое дело».

Участок. Шантаж.
Из Бывших и Черная Кость напяливают экипировку выходного дня. Они ночевали здесь — в фургоне, в уга­ре от дровяной печи. Бормотание и дискоординация.
В перспективе — Атаман. Рукопожатие с гегемона­ми. Начальник предлагает свою руку: «С наступаю­щим!» Он с ходу пытается продиктовать мне объясни­тельную с трактовкой «по дороге на работу». Я гневно обличаю интригу прораба, вымогательство начальника и подтверждаю текстом объяснительной формулировку в бюллетене.
Атаман лишил меня возможности дипломироваться на командную должность негативной характеристикой. На его столе — то же клише на моего коллегу с плюсо­выми показателями. Мне это мыслится естественной составной возможного обмена жизненно важной маку­латурой. Молча целюсь перстом в заглавие. «Это уже шантаж!»— определяет на меня правдоборческий взгляд Атаман: коммунист, распушивший веер своей неофициальной биографии от приписок ради одоления плана до валютных метаморфоз.
Подвергнутая терапии руководства и вермута, бри­гада мямлит о чьей-то неизбежной кремации. Заметив мой взгляд, Атаман как бы осаживает подчиненных и имитирует заслон, формируя, впрочем, загадку, что он — щит или занавес? Скорее прочего, маневр призван возвести в степень реальной опасности акции четырех алкоголиков. Отвечаю маской недоумения.

Кабинет главного инженера. Перчатка.
Моя цель — предстать с больничным перед Кормя­щим для завершения сюжета. В приемной меня пелен­гует Панч и приглашает к себе. Я, естественно, знал, что встречу именно его,— Атаман, безусловно, инфор­мировал Панча о ЧП — теперь рентабельность дол­жности главного инженера определяется решением мо­его дела в пользу предприятия.
Экспонируясь в кресле, администратор одаряет меня жестом «Садись». Это еще не «Сесть!» и не «Встать!», впрочем, мы обоюдно сознаем, что лото, в которое мы собираемся размяться, способно финалировать свой очередной кон подобным обращением к кому-то из оче­видно причастных.
Марципановая маска обнаруживает свойства гут­таперчи.
Ты правильно поступил, что обратился с этим вопросом ко мне.— В акульей щели мерцает золото.— Вы понимаете, что я не могу вам приказать, чтобы ты написал о своей беде иначе.
Конечно, понимаю, но ведь в моей истории бо­лезни зафиксировано, как все действительно произо­шло. Как же мне писать по-другому?
Я бы, пожалуй, заключил союз с этим персонажем, если бы он мог направить свою энергию на созидание. Пока что его практика нарушает не только экономи­ческий, но и экологический баланс...
Пуповина с природой — мой пес. Подросток, я ис­тязал его — да, и мне уже не стыдно. Это был не я! Впрочем, благодаря террору, он настолько очелове­чился, что не только я, но и очевидцы реминисцируют его как равного, как компонент биографии. Меченосцы, гуппи, вуалехвосты — мы с братом претендовали на контакт; сала­мандры, ежи — сколько их! Какими бы заботами я окружил бы вас теперь, да, хотя, прежде всего — сыно­вей, которых так ждал,— они должны были чуть ли не оправдать мое существование...
— Ну что ж, я получил информацию, теперь поду­маю, дам указания и посмотрю на результаты.— Панч пытается авансом создать иллюзию своей причастности к обозначенным этапам процесса. Не разочаровываю
его неубедительных гримас и удаляюсь под контрапункт аккомпанемента:— Тебе нет никакой разницы — на ра­боте или по дороге на работу: вы получите те же сто процентов.

8 января 1985 года. Кабинет техники безопасности. Правда № 2.
Меня ободряет вера Эгерии в мою правоту. Иногда встречаешь животных, обремененных интеллектом,— это сквозит в измученных глазах и тактичности пере­движения. Так же я воспринимаю Эгерию: взгляд — зеркало реалий, с которыми она не в силах бороться и лишь безнадежно тяготится их констатацией.
В коридоре — инженер по ТБ. Я улыбаюсь. Она нервно кивает. Запрос второй фалангой указательного пальца. «Войдите». Я — на пороге. Кастрационное лицо бесстрастно. Руки прижали добычу — папку с доку­ментальными опровержениями производственной трав­мы. Любопытно, какую роль сочинил кастрату марци­пановый человек. Трудно разрушить впечатление, что под пиджаком задрапирован женский бюст. Могу ли я предугадать реакцию, если подскочу вдруг и начну мять дряблые мичуринские груши? По сути, это — для него, но он скован табу и может симулировать панику.
Дитя Гермеса и Афродиты выборочно оглашает до­кументы. Сто одежек и все без застежек: папка-утоп­ленник, как космолет — ступени, выблевывает доклад­ные и объяснительные, акты и заключения. Как очевид­ную кочерыжку, жду некоторого соответствия боли в связках, хромоты и потери спортивной формы. На са­мом деле я узнаю, что в день травмы меня никто не встречал на участке. Вахтенный по бытовке письменно отказался от акта и присовокупился к прочим.
Протягиваю руку к листкам, но инженер, словно ил­люзионист, стыкует ворох в единый формат, полонит его папкой и запрессовывает корпусом: «Достаточно того, что я вам их зачитал».
Дитя — родственник Панча. Ранее исполнял функ­ции ТБ на стройке. Визитируя плавсредства, подвиза­ется в качестве клоуна в духе Бестера Китона — ин­дифферентный лик плюс абсурдность поведения. Жена инженера — безнадежная жертва онкологии. В паузу для принятия пищи он пересекает город, чтобы дозиро­вать отходящей утешительный наркотик. Почему он не спросит, не больно ли мне совершать каждый шаг?
Я в свое время полгода ходил на работу со сло­манной ногой.
Меня, видимо, ожидает тот же срок до призна­ния моей травмы производственной?
Кроме социально-биологической ненависти он, ве­роятно, оснащен одной-двумя деталями моего несоот­ветствия среде обитания. Он бы, не мешкая, визировал приказ о моей ликвидации.
Удача избегла свить гнездо в биографии чиновника. «Бумажные» ботинки-бегемоты, отполированный экс­плуатацией костюм в неброскую полоску (намек на причастность к урезанию свободы), перхоть, униженное недугами лицо. И самое трагичное, апогей издевки фортуны — он похож на Трентиньяна!
Я хочу знать правду.— Трепет криминального функционирования, власти и спорного воздействия об­лика обреченного — инженер по ТБ в томлении.
Правда — одна.— Попытка кокетства.— После принятия вахты во время отключения берегового света я подвернул ногу.
Спонтанный экскурс по вехам самоутверждения. Двуполый плод взбешен ментальным шпионажем:
— Я вам предлагаю изложить правду.— Перифе­рическое обобщение исключает реакцию на мой от­кровенный взгляд.
Если сейчас же захватить говорящий презерватив за лацкан, переправить через стол,— всплеск рук, по­рхание документов, хруст сувенирного календаря,— пробороздить феминизированным бюрократом сиамски сращенный стол для заседаний — вертикальную основу буквы «Т»— плиссирование бархатного покрывала, вопль, летальность инвентарного графина с микрофло­рой на дне. Я должен успеть перетащить упыря к окну,— клекот стекол, стон переплетов, лица в про­еме...— А-а-а-а-а-а-а!!!
Холостая вибрация кулаков, буддийская улыбка,— я должен помнить свой гороскоп: яд, а не когти, двуликость и непредсказуемость атаки.
— Администрация отказывает вам в составлении акта формы «Н-1».— Попугай чередует претензию на истину с резюме мафии.— Согласно положению о профсоюзах, вы вправе обратиться в местный комитет
нашей организации с просьбой разобраться в вашем вопросе.

23 января. Профком. Фаланги Казнокрада.
Председатель конструирует громоотвод во избежание взыскания за очередной смертный случай: пась­янс документов и перманентное телефонирование ры­чагам и клапанам. Завершаю челобитную. Странно рассчитывать на участие, но, ради прозы:
У меня есть надежда?
Никакой.— Казнокрад листает устав.— По но­вым правилам ваша жалоба может быть анализирова­на только первичной организацией, и ее заключение — окончательное.
Где вам оторвало?— Обращаюсь к ущербным пальцам.
Здесь, где же?! Я, кроме нашего предприятия, нигде не трудился.— Оппонент дидактически развора­чивает кисть.
Так это производственная?— Шайба летит в ворота.
Нет-нет, мой случай не связан с производст­вом,— драконьи мордочки сворачиваются в рукаве.

29 января. Профком. Правда № 3.
Мелкая зыбь штрихует разум. Ужас мог иметь ме­тафорой сейсмические толчки, но я боюсь чувств, боюсь и этого, а именно, что подобен обложенному зверю, а также того, что тройной страх выдаст мою начинку окружению, и так в квадрострахе бьется мое раздвоен­ное сердце.
Мелкая зыбь может оказаться составной вожделе­ния и коммерческих прожектов, она может случиться даже кстати,— я уже боюсь — она может выручить, не спорю (надеюсь!). Но она всего лишь вибрация, штора, за которой...
(Трезвый и в здравом уме, я сознаю, что кинети­ческая сила власти вольна выдернуть меня блесной удачи, манком похоти или чем иным из обыденности в череду новых ситуаций, обозначающих фарватер судьбы. Стихия психических аномалий и уголовных кар — две топи в буреломе человеческих жизней).
...Она всего лишь вибрация драпировки, за которой адаптировавшийся мозг репетирует лотерейные алиби.
«Мы были детьми. Мы были близки природе. Мы не репрессировали естество и разум!— Умозрительности откровенно сопутствует озноб самообмана.— Нет! Я угадывал вас, ханжей и провокаторов! Астероиды человеческой породы, даже вы разрушали мои генети­ческие идеалы.— Снова не так! Второй старт.— Отре­чемся от антропоморфизма, замкнем окружность, дове­римся пульсации мироздания — слепящей эманации спиралей, туманообразности сфер,— я предлагаю вам гармонию! Нет! Я не укажу и не отопру врата, не во­оружу вас формулами вечности!— Третья попытка.— Хоровод слепцов, корифей влечет вас в пропасть! Все­ленная стремится к сжатию! Марионетки звездного ка­лейдоскопа — венец природы, не способный к победе над смертью! Просветленный призван сказать: так было!»
Констатирую, что вновь втянут в механизм бюро­кратического комбайна. Опыт диктует маскировку: предъявление собственного лица — залог поражения. Монолит рассыплется на драже, которое нарушит ра­боту металлических деталей. Мне не к кому обратиться. Вне сомнения, я окажусь утешен и обнадежен, но «один на один с коллективом», учитывая, что я в этом дей­ствии — один — флагман бесплотной флотилии едино­мышленников, в ретроспективе уповавших на нечто, подобно мне, одному в рассеянном ряду здравомысля­щих, чье бытие запрограммировано засадами, одно­му — против безукоризненно отлаженной машины уничтожения. Мимикрия. Лесть. Подчинение. Я должен спастись, пока меня не засосало по горло, или... Но как же долг?! Их — трое. Они — живы...
Они ведь сумасшедшие. И не только эти, а миллио­ны других, большая часть человечества — что они творят!
Начать с малого: «Товарищи! Все мы знаем о по­рочной практике обмана государства нашим предприя­тием. Давайте вместе посвятим свои жизни искуплению грехов перед природой и Отечеством».
Где я окажусь? В КПЗ? Сколько же людей замеша­но во вредительстве и попустительстве? Городские власти возложили на предприятие ответственность за вверенный водный бассейн. Они обязывают их заклю­чать договоры с нашей фирмой на дно- и берегоочистку. Организации перечисляют деньги и подписывают фик­тивные акты о приеме акватории с положительной оценкой. Если они отказываются — наши инспекторы штрафуют их за выбросы и загрязнение. Компромисс — гарантия безнаказанности и заказчика, и исполнителя. А вода тем временем тухнет.
«Итак, товарищи, никто из нас на практике не вы­полняет рапортуемых объемов. Если выполнение пла­на — нереально, давайте огласим наши затруднения, но нельзя же...»
Один против одиннадцати. В левом кармане куртки выписка из журнала по ТБ первой ступени и сам доку­мент. Вначале дам выписку. Они станут отрицать су­ществование записи. Тогда предъявлю общую тетрадь с печатью и подписями. В ряду ежедневных фиксаций, абонирующих одну строку — «замечаний нет»,— семь посвящены травме. Далее объем разовых текстов нор­мализуется в однострочье.
Казнокрад зачитывает заявление в профсоюзный комитет: «Прошу защитить мои интересы...» Лица кимируются. Как посмел? Голый король аплодирует строю-невидимке. Председатель месткома сетует на ис­кажение сути: «...и отказа оплаты больничного листа...»— «Вам никто не отказывал. Речь шла о том, как квалифицировать вашу травму,— от чего зависит оплата».
Старт инженера по ТБ. Мне передается его вдохно­вение. Что, если вздыбиться, попросить слово и искренне покаяться, все — фальсификация: травмы не случа­лось — я согласен; травма — самострел,— не возра­жаю. Я сам продиктовал больничный, сам состряпал ответ на запрос в поликлинику,— согласен. Я сам — хирург, сам свидетель, я все сам. Я — один! Убейте меня!
Дитя Гермеса и Афродиты куражится степенностью. Я исполняюсь его сладострастием: в данном конгломе­рате он не полномочен обречь на истязание мою плоть, лишить свободы,— сегодня он может всего лишь вы­явить меня как мошенника и симулянта, оставить без содержания пять дней нетрудоспособности: это не акт — онанизм, что делать — времена и степень ви­новности, но кто знает,— я уже не истец, я — ответ­чик.
Начальник отдела ТБ декламирует скоропостижно сфабрикованные показания. Мои попытки опротесто­вать пресекаются председателем.
Встречаюсь глазами с Эгерией. Она — свидетель и не таких побоищ, утомлена и издергана; у нее своя жизнь. Она сделает что сможет.
Атаман. Он воспользуется привилегиями комму­ниста и гражданина, чтобы обличить фальшивобюллетенщика. Он не прочь померяться со мной силами, но что-то такое слышал о кулачных короткометражках, поэтому физически — при случае, но словом — разда­вить морально — на это нынче все права и никакого, пожалуй, риска.
Действительно, как легко им, десятерым, стоящим выше меня в служебной и общественной табели о ран­гах, окрыленным благословением высшего руководст­ва,— как элементарно вынести мне приговор. Святая простота или нечистая сила? Я всматриваюсь в прободенные ладони — возможно ли аккумулировать потен­циал, готовый противостоять монстрам?
Из Бывших и Черная Кость по очереди возмущаются моей акцией.
Сегодня судьба травмы решается третично: первый раз она была абортирована в момент падения — про­изводственной травмы не может быть! Я ведь сам знал об этом! Второй — отцами мафии. Третий — в лицах, напяленных по жеребьевке,— сегодня.
Инстинкт разоблачения и мести — ключевые для торжествующего большинства. Чужой, рано или по­здно,— я знал, я понял ребенком: здесь я — волк, жер­тва...
Как мяч вторгается Заместитель по банкетам. Визу­ально не убедившись в моем наличии, подвергает ана­феме экипаж теплохода. Обобщение соответствует пу­теводному стилю, так же как и периферическая фикса­ция взглядом: «Они там...»— это не я и не кто-либо из команды, конкретно: Адидас, Санта-Клаус,— нет, это астралы-громоотводы, единственно к чему может апел­лировать Заместитель. Он функционирует в соответст­вии с узором на впаянном в его мировоззрении соци­альном плато.
Улика должностного шулерства — свирепая от бо­лезней витрина. Неоправданный сбив баланса вынуж­дает Заместителя постоянно «гулять». Тотальные за­столья осложняют реставрацию гуманных начал. Ана­логично примеченным эталонам, он рвался к власти, алкая все более обширный регион для реализации за­ложенной в нем программы жизнегубца.
Атаман предлагает трактовать травму происшедшей «по дороге на работу». Это — указание Панча, дабы отвести обиду колесованного от непосредственного на­чальника, более того — обречь на благодарность самаритянству ИТР — сто процентов!
Не упуская темпа на фрагмент, я выметываю на пы­точный стол главный козырь. Казнокрад зачитывает запись и резюмирует: «Товарищи, это — подделка». Тетрадь странствует по кабинету, Деформированные лица добиваются гротеска, имитируя осуждение.
Конферансье упреждает фальсификацию на уровне просителя: травма — бытовая, и это всем должно быть ясно. Есть предложение проголосовать. Из девяти име­ющих право голоса семь дланей воздеты — «за». Ата­ман — воздержался. Эгерия — против.
Главное для них — доказать самим себе, что я — такой же. «Я согласен стоять в очередях за обоями и селедкой, голосовать и обличать,— согласен, только не изолируйте меня, не расплющивайте гениталии, не разрушайте мозг! Я стану не хуже прочих творить бел­летристику во славу побед и свершений. Я, в общем-то, многое могу, пощадите!»
Где мой огнестрельный палач? Первой пулей укла­дываю Ведущего. Второй — Заместителя. В дверь су­ются ожидающие экзекуции алкоголики — нарушите­ли так называемых трудовой дисциплины и обществен­ного порядка. Одно попадание — за дверью труп и то­ропливые шаги. «Все лицом в угол!» Дитя, Атаман — четверо монстров истекают кровью. Это почему-то меня как бы утешает.
Я не волен опустошить обойму: заложники отчаются на атаку. С этой компанией я, кажется, в расчете. Те­перь... Впрочем, Гапон... Я знаю, что его наследник — неполноценен: у ребенка нарушены координация и речь. Жена секретаря обременена психозами, по совокуп­ности которых она — «домохозяйка». Когда, телепати­ровав очаг вакханалий на территории судоремонтного завода, опьяненный секретарь лавирует между препа­рированными плавсредствами с лицом, затянутым пау­тиной безвольной шевелюры, я реминисцирую спринт благородного попа и вновь поворачиваюсь к современ­нику: «Так это ты ангажировал вакансию Фивейского?..» Собачьи глаза расширены. В улье остались два близнеца.
Я открываю дверь. Свидетели прячутся в чертогах. Стрекочут запоры. Время иссякает. Уже наверняка вы­слана группа захвата. Меняю арсенал, не забыв про братишек в отслужившем блоке.
Кормящий не учел, что вторая дверь резиденции от­крывается вовнутрь. Выбиваю преграду плечом и бед­ром и кувырком избегаю графина и транзистора. «Выходи!»— Он у дверей логова Панча. «Скажи, чтоб открыл».— «Откройте, пожалуйста, сейчас же!» Мол­чание. Простреленный мафиози взмахивает рукой в по­исках убийцы. Пуля проторила картонную дверь. В ка­бинете — движение. Дверь, увы, открывается наружу. Приходится тратить выстрел на замок. Вход свободен! Главный инженер на карнизе. Тем лучше. Вполоборо­та — молящее лицо. Попадание в торс. Панч цепляется за раму. «Ты оказался самым живучим». Обреченный карабкается обратно. После нажатия курка глаза де­монстрируют конфигурацию яблок. На подоконник по­ступает сюрреалистический омлет.
Я отказался предстать традиционной жертвой. В коридоре цокот сапог. Все или продолжить? Лучше все. Или нет? Ты упускаешь сюжет! Нет, я устал.

14 февраля. Теплоход. Тайм-аут.
Мне представляется, нежити недооценивают меня как противника. Разная шкала ценностей исключает конкуренцию идеологий. Их идеал — подобие Фран­кенштейна, поскольку излишний формализм — отно­сить к живым людям функционеров, которые перетасо­вывают документы моего дела. Они, конечно, не упако­ваны в гроб, у них даже сокращается сердце, а пока они всего лишь притворились мертвыми, замерли как затаившиеся жучки, чтобы их не раздавили. Подобно лидерам самосожженцев, вассалы бюрократизма обре­кают на ту или иную форму гибели очередной конгло­мерат завороженных, сами же увиливают от летального жара и готовятся спеленать волю новому числу непро­светленных.
Бюрократы, вероятно, не подозревают, что чудови­ща, родственные им, но располагающие большими ак­циями, могут уничтожить их самих, если одна из фигур займет иную клетку. Даже если они осторожно покашиваются на вышестоящих мертвяков, им ничего не остается, как исчерпать в тяжбе все ресурсы; их долг — нейтрализовать ЧП. Если уж они завоевали нынешние посты, то, значит, ретиво скругляли углы: не сбить те­перь нашего противника и не прокатиться по нему бу­мажным бронетранспортером делопроизводства, зна­чит, засвидетельствовать потерю мастерства. Тогда им придется либо реабилитироваться беспримерными ус­лугами, либо постараться восстановить коронные при­емы в иных ипостасях.
Я догадываюсь о том, что существует шкатулка со свитком о решении моей судьбы. Что ж, главное — найти случай вписать должный текст
28 февраля. Теплоход. Облава.
Дрему вспугивает шорох на палубе. Санта-Клаус должен появиться один, шаг же четырехстопный. Дверь на камбузе распахивается, по трапу соскальзывают Атаман и Полип. Горизонталь-подчиненный справляет­ся о самочувствии у вертикалей-руководителей.
— А где капитан?— Атаман снайперски озирается.
Пошел звонить.— Я машинально массирую ли­цо.— Поздравляю с открытием сезона.
Не понял.— Атаман прикидывает, скрыто ли надругательство над его статусом.— Мы с проверкой. Ты сам знаешь, какой в стране дефицит ГСМ: личный приказ начальника предприятия проверять замеры со­ляры на момент сдачи вахты.
Атаман уже рассортировал факты нарушения тру­довой дисциплины. Полип как бы непричастно пасует ему вахтенный журнал.
Те же и Санта-Клаус.
Корпус судна пронизывает гул. Явилась смена. Ре­бята настороженно оглядывают гостей. Я угощаю при­шедших чаем.
Атаман простирает передо мной три экземпляра ак­та проверки теплохода: постороннее лицо, сон в об­наженном виде и прочее — мафия решила удавить двух зайцев с двойным резоном. Как лобовым светом софи­тов — я ослеплен недоумением.
О чем здесь написано? Постороннее... В разде­том виде... Откуда этот опус и почему в нем наши фа­милии?— пытаюсь различить блик понимания контек­ста в глазах капитана. Это — тщетно.
Знаешь, видал я наглецов, но таких, как ты,— ни разу.— Полип растерянно смеется кульбиту. Ситуация Атамана сложнее: первое — тщетная компоновка реп­лики, второе — нейтрализация речевых анналов.
Санта-Клаус подписывает акт с оговоркой о несо­гласии с пунктами компрометации. Атаман обязывает нас завизировать его распоряжение на нашу явку к 9.00 в управление к капитанам-наставникам.
Кабинет капитанов-наставников. Фиаско Атамана.
Когда-то Атаман пытался уволить Британского Львенка «по статье». Теперь Львенок — старший капи­тан-наставник, и к нему приволок нас Атаман на экзе­куцию.
Львенок силится осмыслить интригу. «Это ваша подпись?» Я, забавы ради, мог бы опротестовать за­корючку под распоряжением о явке, но боюсь после этого расхохотаться — смиряюсь.
По очереди язвим Атамана. «Волк на псарне»,— шепчу Санта-Клаусу. Смеемся.
Наставник не в силах решить вопрос в чью-либо пользу. «Так что вы хотите?»— периодически дублирует он как бы для ритма. Несколько странный, он не оправ­дывает надежд руководства на условную исполнитель­ность во вверенном подразделении и «не удерживает­ся». Однако против того, чтобы его абсолютно устра­нить, руководство удерживают знания Львенка о не­официальной биографии многих ветеранов, вплоть до Кормящего.
Теплоход. Первое ау.
Теперь необходимо дать старт ракетам-докладным по державе-должности Атамана. Податель первой — Санта-Клаус. На его опусе подписи сменщиков, экипа­жа ошвартованного у нашего борта теплохода,— кол­леги и моя. Второй — команда теплохода-свидетеля, третий — я.
14 марта. Кабинет главного инженера. Поиск правды.
Наше вторжение прерывает приятельский дуэт Ата­мана с двойником Льва Лещенко. После представления новому лицу нам предлагается сесть. Санта-Клаус рас­полагается около распаренной Эгерии: она, чувствуется, здесь давно, очевидно, до появления инспектора, и при­няла фирменную порцию угроз из меню Панча. Я уст­раиваюсь напротив главного инженера. На стульях у окна — Дитя, Атаман и Полип. Дубль Лещенко зада­ет всем вопросы на тему травмы. Участвующим в игре предлагается составить объяснительные записки.
Атаман не выдерживает напряжения и вопиет о продолжении диспута в прокуратуре — от него не ра­зило спиртным, как я обозначил в докладной о проверке на заре. Мудрый Панч осаживает неуместную рьяность.
У них, конечно, затаены резервы. Завершив клисти­ры объяснительных, мы вроде бы чего-то ждем. Пауза расшифровывается в приемной. Покидая кабинет, про­цессия обнаруживает отдавшегося Морфею Подымите Мне Веки. Атаман трясет рабочего вместе с диваном. Из носоглотки авангарда исторгается слизь. «А где второй?»— начальник клацает в замшелую раковину. «Вторую неделю не показывается»,— доверительно распыляет выделения запасной игрок. «Чтобы я тебя с этого дня в управе не видел!» Я свидетельствую ре­зюме, получая из рук Кормящего обращение ко мне с перечнем мер, усмиряющих ретивость Атамана. Ана­логичный свиток вручен Санта-Клаусу.
17 марта. Участок. Икс минус два.
Кум Тыква и Портвейн сообщают мне о том, что Панч вымогал у них докладные, удостоверяющие, что они видели, будто в день травмы, направляясь к причалу, я хромал. «Три часа домогался,— вздыхает Порт­вейн.— Грозился из капитанов разжаловать».— «Нашел, кого просить. Я ему столько сделал, что он до гро­бовой доски за то не расквитается: консервы, бензин, резину.— Тортилла хмелеет от криминального пере­чня.— А денег сколько передал: за внеурочные, матпомощь?! А когда я к нему пришел, он что сказал: «Я в эти игры не играю». Так вот, теперь и я не играю. А тронуть — пусть попробует: я дорогу в прокуратуру знаю». Вахтенный по бытовке, в прошлом директор пивбара, осевший после осечки на замутненное дно предприятия реабилитации гидросферы, замеряет сквозь диоптрии эффект риторики: «А ты мне ничего худого не причинил, и мне тебя топтать не за что...»
18 марта. Кабинет главного инженера. Ду­эль.
Первое, о чем я хочу тебя спросить: что ты хо­чешь?— Сказать, что мое теперешнее желание — подо­льше посидеть в твоем кабинете, значит выдать план. Нет, я буду рваться отсюда, а тебе придется меня удер­живать.
Любого положительного решения моего вопро­са.— Он убежден, что моя цель — сороковник за трав­му. Это кстати, хотя с его хитростью он может почуять и глобальную цель.
Если ты собираешься увольняться, то можешь добиваться положительного исхода. Только учти, что тебе окажется очень трудно устроиться на работу с клеймом жалобщика и вымогателя. Особенно если ты решил связать свою жизнь с флотом.— Что же, после выведывания намерений имеет смысл взять на испуг. Ему невдомек, что я могу хоть сейчас сделать харакири, если действительно пойму, что мне — ПОРА, так что при чем тут увольнение, флот, какой вы, однако, мелко­калиберный!
Я не собираюсь увольняться. После окончания училища я намерен дипломироваться на капитана-ме­ханика.— Пусть усомнится в моем здравомыслии.
Дипломироваться?! Да неужели ты не понима­ешь, что станешь вечным мотористом?! И ни я, и никто тебе не сможет помочь. Ты сам выносишь себе приговор своей настырностью. Если ты останешься у нас после получения акта о производственной травме, благодаря чему наши работники лишатся возможности участво­вать в социалистическом соревновании, получения три­надцатой зарплаты, возможности суточной работы и многого другом, как ты им будешь смотреть в гла­за? Я не хочу тебя пугать, но у нас четыреста человек плавсостава, многие семейные: ты не думаешь о по­следствиях?— Демонстрация орудий пыток и умерщв­ления. Панч, который заочно увольнял неугодных ра­ботников, расходует время на словесность.
Не думаю, что продолжение моей трудодеятельности на нашем предприятии окажется связанным с конфронтацией или забвением.— Если он начинает работать в лоб, значит, дело ему действительно пред­ставляется незаурядным. Попробую протянуть гидре руку — он любит маскарад миротворца.— Неужели вы не подскажете мне, что делать?
Что делать? Отказаться от травмы. Нет ведь ни одного свидетеля, ни одного документа, который бы подтверждал, что с тобой произошло. Сейчас ты один против Министерства жилищно-коммунального хозяй­ства!— Панч вытягивает очередную сигарету. Несмот­ря на вентилятор, дым окутывает и мое лицо. Ленты дыма симулируют нашу цельность в объеме кабинета, как мазки Мюнша. В дополнение к солнечному филерству в окна, бормашиной стрекочут неоновые трубки над нашими головами, а на столе главного зажжен светильник с эластичным хребтом. Впрочем, свет его пока эпигонствует на музыкальных акварелях Чюрле­ниса, угадываемых в зеркальной поверхности стола.
Возьми бумагу, я тебе продиктую текст новой объяснительной, которой ты вернешь свое доброе имя. Ты только подумай, какое количество людей на сегод­няшний день втянуто в твою интригу с травмой. А ведь с каждой твоей новой жалобой этим вопросом начина­ют заниматься новые и новые люди.— Неужели он по­верил, что его меркантильные пассы столь действенны? Придется симулировать, что я ослышался и услужливо побежал в другую сторону.
Когда вы вызывали меня до профкома, то гаран­тировали положительное решение вопроса, однако на заседании, вместо того чтобы квалифицировать мою травму как «по дороге на работу», ее признали «быто­вой».— Теперь можно загнуть одну карту.— Я решил, что таким образом вы хотели меня наказать за попыт­ку обращения за помощью в профсоюз. Поэтому я не стал вам больше надоедать, а направил письмо в га­зету.
Вот этого делать было не надо. Ты бы пришел лучше сюда, ко мне, и все рассказал: я ведь не знал, какое там было решение. Ты думаешь, у меня только и дел, что следить за всеми сварами на предприятии? А если и признали травму бытовой — подумаешь! Да эта травма тебе — тьфу! Что для такого спортсмена, как ты, легкий вывих?— Он недоумевает: неужели я не знал, что даже если травма была — ее не было. «Поро­ков нет, ведь их не может быть»,— поет хор бюрокра­тов, кретинов и алкоголиков.— Сколько ты надеялся получить за нетрудоспособность? Рублей сорок-пятьдесят?— не больше. Ну, а я бы выписал тебе материаль­ную помощь — это раз. Потом, получишь диплом об окончании училища, куда ты придешь за ходатайством на дипломирование? Сюда, ко мне! И я бы тебе его с удовольствием дал. Все доплаты, премии — кому? Те­бе, лучшему работнику!
В принципе, я согласен, но как же я откажусь от травмы, которая зафиксирована в бюллетене, в истории болезни, в письме в редакцию, соответственно в Облсовпрофе? Как я буду выглядеть? — Мысли о репута­ции неожиданны для нас обоих. Для масштаба моего производственного и общественного значения они не предусмотрены ГОСТом.
Кто ты такой? Рабочий? Какой с тебя спрос?! Могу тебе обещать, если ты откажешься от травмы — никто тебя не осудит. Мы дадим ответ, что разобрались, человек просто хотел получить лишние деньги, потом одумался и все. Таких дел сколько угодно. О тебе никто не вспомнит. Что ты думаешь, в газету одно твое письмо пришло? Да там тысячи писем, и куда посерьезней!— Панч отламывает полтаблетки Пенталгина. Протяги­вает мне упаковку. Отказываюсь. Пауза. Мы разгля­дываем друг друга. «Неужели он действительно такая сука?»— думаем мы друг о друге.— Подумай, с кем ты борешься? С Советской властью? Вспомни Сахарова, Солженицына! С чего они начинали? С мелочной пого­ни за рублем! Одному не доплатили несколько рублей за изобретения, другому за публикации. А где они сей­час? Что-то я о них давно ничего не слышал. Ну, так что, отказываешься?
— К своему сожалению, я уже не могу этого сде­лать, и это не моя вина. Относился бы ко мне непосред­ственный начальник по-человечески, возможно, не было бы больничного или в нем действительно было бы напи­сано «по дороге на работу», не затеял бы прораб инт­ригу, я бы не подтвердил бюллетень объяснительной. Не отнесся бы ко мне инженер по ТБ как к преступнику, я бы не обратился в профком. Не признали бы мою травму бытовой, я бы не написал в газету.— Я сочувст­вую Панчу, хотя понимаю, что этого делать нельзя: оборотень изучает меня отеческими глазами, хотя ес­ли бы мог пресечь мою жизнь, вряд ли стал бы меш­кать.
Значит, ты не намерен отказаться? Что же, тогда я объявляю тебе войну. До сих пор я ничего не пред­принимал против тебя, а только следил за тем, как ты морочишь людей, а теперь говорю тебе в глаза: я буду защищать от тебя интересы производства, то есть госу­дарственные интересы, в том числе интересы людей, ко­торых ты втянул в свои интриги и которые по недомыс­лию и доверчивости выступают сегодня в твоих интере­сах. Кстати, несмотря на сочувствие к ним, именно их в первую очередь мне и придется наказать. А насчет те­бя я могу тебе сказать прямо: человека всегда можно уволить.— Ему очевидно мое знание — когорта бюро­кратов, служившая препятствием признанию моей травмы, содержится Кормящим для нейтрализации опасных его престолу ситуаций. Несовладание со смутьяном финалирует производственным банкротст­вом, а то и увольнением.— Ты понимаешь, такие люди не нужны предприятию, не нужны государству. Ну, да­вай, пиши. Я диктую.
Извините, мне надо идти. Я у вас уже семь часов, у меня ведь дома — семья, я — после суточной вахты, я просто больше не в состоянии продолжать этот раз­говор.— Ощущение полета «по-достоевски». Я подымаюсь.— Все равно я вам смогу ответить только одно: я не могу отказаться.
Если ты сейчас выйдешь из кабинета, то я пущу
в ход вот эти документы, я знаю, с кем имею дело, и, как видишь, запасаюсь уликами.— Панч выдви­гает один ящик — на дне услужливо распростерся «акт». Выдвигает другой ящик — «акт» с иной конфигу­рацией абзацев. Я подступаю.— Нет, читать тебе их ни к чему. Хочешь — иди, но потом, когда ты придешь сюда, ко мне, и будешь меня просить о милости, я тебе напомню, как ты ушел, не дав согласия на мою просьбу.
Но я же написал вам объяснительную в первый час нашего диалога. У меня дома нет телефона, сыновья с ангиной, теща с трудом ходит, жена на работе — мне действительно необходимо идти.— Палец властно под­минает клавишу селектора. Приглашен Дитя. Услуж­ливый мальчик-старуха исчезает с бумажками для сбо­ра подписей. Сокрушенно опускаюсь на стул.— Дик­туйте.
Если ты так боишься чьих-то мнений, можешь написать, что ты в тот день опоздал на работу, и травма произошла до прихода на судно.— Панч откидывается и соразмеряет возможность рецидива непокорности.— Минута, и ты свободен, поедешь к своим очарователь­ным малышам. Ты умный человек и понимаешь, что я мог в девять утра пустить в ход бумаги против тебя, а я трачу целый день на то, чтобы спасти тебя для тебя самого и для твоей семьи! Хотя мы с тобой сейчас в разных лагерях, я до сих пор считаю, что ты еще не настолько испорчен, чтобы на тебе ставить крест.
Я искренне благодарен вам за доброе отношение и участие, но я все-таки не могу отказаться.— Рву лист и сую в карман.— Вы правильно сказали, что в моем деле задействовано много разных людей. Как они рас­ценят мой отказ?
Ну что же. Я давно проанализировал все обсто­ятельства твоего дела и убедился, что твоя травма все­го лишь наживка для развертывания какой-то кампа­нии. Сегодня я не сомневаюсь — за тобой кто-то стоит. Ты бы не решился морочить мне девять часов голову, если бы не имел союзников. Так вот я предлагаю: отка­жись от этих людей. Они же тебя просто используют! Им наплевать на то, что с тобой станет потом.— Передо мной традиционный финал детектива: поиск ахиллесо­вой пяты и усердное ее щекотание. Неужели он верит, что я хотя бы всерьез подумаю о варианте отказа?— Если тебе надо позвонить им — позвони. Я даже уда­люсь из кабинета. Если ты их боишься, дай мне их те­лефоны — я сам позвоню. Ты представляешь, в какую лужу их посадишь, если от них откажешься? Для них ты сейчас — единственный козырь!
Можно переключить разговор на другую сферу? Мы достигли такой степени откровенности и понимания, что я могу раскрыть вам причину моего, кажущегося вам неблагодарным, к вам отношения.— «Теплее, теп­лее»— оппонент подкрадывается с сачком лжепатрио­тизма, хотя вряд ли подозревает грядущий акт эксги­биционизма.— Дело в том, что за последнее время я понял, что наша организация не только не оправды­вает себя перед государством, но и, напротив, сущест­венно вредит.
Ну, это уже любопытно. Предприятие, которое дало тебе профессию, поставило на ноги, ты обвиняешь в антигосударственной деятельности. Мало того, что ты на меня строчишь доносы, ты еще затеял скомпромети­ровать все предприятие. Я отработал здесь двадцать шесть лет и повидал, ты сам знаешь, всякое, но никто не вел себя так нагло, самые отъявленные пьяницы, уго­ловники — они все помнили свое место.— За время функционирования он достиг виртуозности в использо­вании законов бюрократической магии: феномены оккультизма — его обыденный арсенал. Может быть, начать перечисление его криминальных акций? Я по­мню его брань в побуревшее темя Атамана: «Ты это называешь деньги?»— когда тот, сменив на посту на­чальника участка Панча, воспарившего в главные ин­женеры, не смог преподнести месячной дани, скомпоно­ванной из присвоенных «фондов», зарплаты «мертвых душ», прогрессивок нарушителей всех стандартов дис­циплин, добровольно жертвующих отчисления в обмен на сохранение в должности... «Я уже собственные бабки засылаю...»— доверился мне разгромленный Атаман.— «Уволься».— «Не отпустит».
Панч осваивает вторые полтаблетки, закуривает.
— Я понимаю, что ты имеешь в виду. Но об этом пока ни говорить, ни, тем более, писать — не надо. Пройдет время, что-то изменится, тогда, может быть, что-то можно будет обнародовать. А пока, между про­чим, тебе просто не позволят. Ты знаешь, что без моей подписи или начальника предприятия твои материалы никто не станет печатать? Ни про нефть, ни про древесину, ни про приписки — все это государственная тайна.
Извините, вы не могли бы разобраться со мной, а потом уже продолжать свои споры?— Безупречная маска благородного гнева. Иным лицо, конечно, и не может быть. Дома у Санта-Клауса беспомощные ста­рики, на квартире жены — дочь. Но он, как и мы, зна­ет — НИЧЕГО ЭТОГО не должно быть!— Я сижу в приемной уже девять часов!
Дорогой мой, ты мне нужен буквально на одну минуту, но я не могу сейчас начать с тобой разговор, потому что не знаю, что напишет твой моторист.— Панч привычно прищелкивает языком, подбирая слюну. Ког­да он брал меня к себе на участок, верхние зубы у него торчали, как картофельные клыки киновампира — это слишком выдавало характер, и, став главным, он спи­лил излишки.— Если твой подчиненный откажется от своих показаний, я тебя тотчас отпущу. Если нет,— ты напишешь мне объяснительную.
Знаете что, это не расследование, а издеватель­ство. Я напишу не объяснительную, а докладную на имя начальника предприятия о ваших методах.— В проеме бдительное лицо секретаря. От удара вспархивает ко­кон пыли. За дверью капитан завершает роль:— Он не коммунист, а инквизитор!
Остановись!— спохватывается Панч. Я жду, когда он затянет еще одну петлю комплексного силка.— Ну вот, человек ушел с обидой на сердце. Как у вас сложатся дальнейшие отношения? Он ведь, насколько я понимаю, был твоим другом. А ему ведь теперь вряд ли удастся удержаться на командной должности. Я уже не говорю о дальнейшем дипломировании. Я лишний раз убеждаюсь, что люди часто не помнят добра... Ну что ж, не решился? Никак не подозревал, что ты такой робкий.
Ну не могу я сейчас, сегодня сказать — да!— Кто из мафии окажется лапой, которая останется в капкане?— Разве что завтра и то очень под большим вопросом.
Если ты боишься позвонить своим союзникам, я могу тебе сейчас сказать, что они тебе ответят. Если они работают у нас и хотят навредить, они тебя, конеч­но, постараются убедить,— продолжай настаивать; ес­ли они у нас не работают и по каким-нибудь причинам злы на наше предприятие, они тоже станут внушать тебе — не отступай от своего! А кто от этого выиграет? — Его прерывает зуммер селектора. Разгневанный голос Кормящего рвет мембрану.
Панч по-христиански визирует мою обозримую часть, пытаясь фальсифицировать во мне адресат раз­носа.— Нет, мы еще не решили вопрос. Да, я сразу до­ложу... Вот видишь... Ну что ж, раз ты хочешь, я при­знаю твою травму производственной. Считай, что ты победил.
19 марта. Предприятие реабилитации гидросферы.
Приказ Кормящего о дополнительном расследова­нии был датирован тринадцатым числом со сроком ис­полнения пятнадцатого. Инспектор Облсовпрофа вы­зывал нас четырнадцатого. Тогда в секретариате мне вручили ответ Кормящего от двенадцатого числа на мою докладную на Атамана от первого числа. Однако о приказе разговора не было. Таким образом, и ответ и приказ датированы задним числом, то есть после по­явления инспектора с моим письмом в газету.
Теперь Кормящему вновь придется топтать своих вассалов. Я трачу очередную ночь на машинописное изложение допроса, анализирую несоответствие напи­сания документов и событий, спрашиваю, подкрепляют­ся ли все действия Панча имеющимися правами, отме­чаю поведение комиссии при первичном расследовании. Тот же состав продублирован в приказе. На каком осно­вании комиссия сможет изменить решение, если к предыдущим показаниям не прибавилось ни одного нового слова?
Санта-Клаус пунктиром дублирует фрагменты рас­следования в своей докладной. Секретарь с энтузиаз­мом регистрирует пачку машинописных листов.
Дом. Этот человек.
Меня охватывает спонтанный ужас. Успеваю осмыслить только значение ветра, фар локомотива и гула. После этого мне остается только соглашаться — да, эти лица страшны, да эти люди безжалостны, да, они готовы в любой миг наброситься. Когда мой взгляд прыгает по кабелям, замечаю, что отражения поверну­ты в мою сторону — что-то не так? Нет, они несчастны, нет, они сами в перманентном страхе, нет, они не при­чинят мне вреда.
Бывают дни, когда космос не отвечает на мои отча­янные сигналы, и я оказываюсь вне игры. Рассчитывая на выживание, я обращаюсь к идеям и схемам, я безот­ветно осеменяю бумагу — искры нет, и мне не выдоить более двух-трех фраз. Они остаются, взятые боем у бы­тия, без продолжения — они не покидают память года­ми, но не имеют развития и могут быть лишь вплавлены в конструкцию, обрамлены вербальным багетом, они сами, может быть, форма, но я не чувствую надобности представлять кому-либо подобные метеориты, и вытяж­ки прозы вроде бы и бесполезны.
Имея отрицательный опыт, нахожу избавление в шатании. Странствую транспортом и пешком, посе­щаю памятные мне места, я все же рассчитываю на игру...
Я расположен в кресле в обнимку с общей тетрадью, жена стрижет ногти, дети спят, теща читает. Ситуа­ция — не моя, и я моляще устремляю взгляд в ночное небо. Я мог бы проследить подобные траектории взгля­да у близких, но я не собираюсь выделять чужую лич­ность: я — один, я — автор. Недоступное большинст­ву — моя обуза. Я искренне пытался переключить себя на иной тип энергии: торгаш, политик — меня изнуряют нищета и травля. Такой же, как все,— я мечтал об этом...
Гонг. Руки Полипа отягощены сетками с пель­менями.
Я привез тебе два акта — распишись: первый — на явку завтра к десяти часам утра в кабинет главного инженера для получения акта о травме, второй — о том, что ты ознакомлен с необходимостью через две недели уйти в отпуск.— Соболезную доле прораба. Он покачивает головой-камертоном: «Ненормирован­ный рабочий день» — и фальцетом: — Мне за это не платят!
Да еще с грузом.
Упаковки, словно камбала, деформированы прессом часа пик.
Взял двадцать пачек — холодильник на участке сломан, все раскисло, приеду — придется отварить, все равно в морозилку не вместится,— поедим неделю пельмени.— (Он произносит «пелемени».)
А зачем акты?
Главный инженер сказал: «С этим человеком можно беседовать только на бумаге».

20 марта. Кабинет главного инженера. Сатис­факция.
Судьба научила меня воспринимать ее фортели как должное. Нетривиальность ситуаций — каприз сюжета. Чем взбесить нежитей? Рука заправляет лезвие в ста­нок. Легендарные кудри спархивают на линолеум.
Я — в дверях кабинета. На моем черепе рефлекси­рует лампа. За столом — тройка.
— Администрация предприятия приносит вам свои извинения за неправильное ведение первоначального расследования,— голос Казнокрада вибрирует, как у кукольного человечка. Он мог бы растрогать своим
убожеством, если бы не его ненависть ко мне, выданная дрожью пальцев и нетерпеливым нервным помаргиванием.
Атаман и здесь не в состоянии связать два слова. Пытаясь присовокупить свои соболезнования, он вдруг инкриминирует мне обман администрации неотгулянным отпуском за прошлый год. Как ветер из мешка, из­влекается подписанный мною акт.
Я не совсем понимаю, товарищи, вы приглашали меня, чтобы вручить акт и извиниться или для нового головомоечного тура?
Конечно, для извинения,— кудахчет резидент месткома.
Я тебе обещал акт — ты его получил,— так жмурится кот, когда его награждают по морде.
Акт — ваша любезность или объективное реше­ние комиссии по расследованию?
Я еще не подписал документ, я могу уйти, машина, гул которой сопровождает мое появление, может быть запущена на полные обороты — они чувствуют это.
Конечно же, решение комиссии,— Атаман при­крывает Панча своим корпусом.
Скажите, почему решение комиссии изменилось на положительное, если за время дополнительного рас­следования ею не было получено ни одного по сути ино­го документа, чем первоначально? Я и мой капитан бы­ли обвинены в подлоге документов, на это имелись сви­детели, заседание профкома намеревалось адресовать дело в прокуратуру. Могу я знать, на основании чего моя травма признана производственной?
Немая сцена. Еще один удар в нарушение ГОСТов всех допусков общения.
Дело в том, что Облсовпроф прекратил всякие расследования по поводу вашей травмы и признал ее полученной на производстве,— решается ринуться на выручку Казнокрад.
Так это не ваша любезность?— Я тычу веником в ощеренную морду.
Остается расписаться в акте формы Н-1, где в графе 15.1 «причина несчастного случая» вписано: «Личная неосторожность».
В приемной секретарь торжественно предлагает мне расписаться за ответ Кормящего, который еще стран­ствует в заказном конверте. Мне дозволяется почитать один из дублей. За нарушение законности Атаману объявлен выговор. Панчу — служебное взыскание.
Город. Возвращение.
Зажигалка скользит в жирной руке. Огонь не погас­нет от бензиновой влаги? Улыбаюсь опечатке и вновь как бы изучаю памятник самодержцу. Вокруг — люди. Кто-то догадался, но не решил, разумно ли обнаружить знание. Кому-то, допускаю, любопытно. Должностным шагом приближается милиционер. Еще не все? Да, еще не все. Но даже если я вспыхну, то, может быть, успею добежать до канала? Недалеко живет приятель. По­дальше — мать. Наискосок через площадь удавился поэт. Остальное — словно кадры, не фиксируемые зре­нием. Потом...
Моя судьба — «возвращение блудного сына»— (здравомыслящего) к Отчизне. Самоубийцы, эмигран­ты, деграданты,— убедившись в том, что патриот на родине — жертва, они пытались избегнуть стереотипа. Я растратил годы на попытки адаптации и негативизма, сегодня я — позитивист: здесь мой отрекшийся народ, пущенная с молотка природа, самоедка-культура,— «Русь, куда же несешься ты?..»
5. ВСТРЕЧНЫЙ ОГОНЬ
Подобно всем удержавшимся в ПРГ более пяти лет, Мурзилка поменяла такое же число должностей на участках, рассеянных по всему городу. Подобно дру­гим, ее ловили на нарушениях, спровоцированных ви­димой анархией трудового дня и дисциплины, обкладывали докладными и объяснительными, уличали в под­логах и прочем, как бы криминале, а далее шантажи­ровали, вынуждая проводить «негласные проверки тру­довой дисциплины» и тому подобное, чтобы сформиро­вать из нее истового вассала Кормящего.
Приветствие. Улыбка. Ей важна информация — пи­сал ли я, что и куда. Мы оба знаем о предстоящей игре. Ритуальный обмен: здоровье? Дом? Работа? Мы — на площадке. Нас минуют узники ада: Атаман, Кормящий, Гапон. Она — рискует, но ей необходимо расстаться, обретя добычу. Она вдохновенно ринется в кабинет Панча или Кормящего: сообщит и искупит былые грехи и теперешний, смертный.
Так что ты писал?
О травме. Помнишь, как меня пытал главный?
Да, я в курсе этих дел. А сейчас-то что слу­чилось?
Не знаю, что им от меня надо. Главный вызыва­ет людей, компрометирует меня всеми способами, убеждает их изложить в письменной форме не­одобрение моей порочной натуры. Сегодня — опять собрание.
Может быть, им стало известно, что ты сообщил об их махинациях в верха? Ты, говорят, передал письмо лично Горбачеву?
Ступеньки преодолевает Казнокрад. Ракурс — сверху вниз,— он представляется заспиртованным в колбе.
— Тебе надо научиться людей уважать и ерундой не заниматься!— подплевывая, назидательно орет Мурзилка.
Казнокрад соизмеряет меня как безвременно усоп­шего, но, хоть покойников и не принято хулить, без­застенчиво напакостившего трудовому фактору.
Извини,— ощеривается Мурзилка.
Ну что ты.
* * *
Я еще не сориентировался в поведении Ришарова (Санта-Клауса): за или против? Я оскорбил его? Он тяготится возможным влиянием?
Около парадной суетятся коллеги. «На кого сегодня будем акт составлять?»— Я пожимаю руку Воднику (Рыбаку). «Павло, что старые грехи вспоминать?— Водник обшаривает воздух в диапазоне своего биополя, помаргивает — от перенасыщения алкоголем у него синдром помехи.— Каждый может ошибиться». С по­добным апеллирую к Редько (Портвейну). «А как бы ты поступил на моем месте?— Редько обнаруживает го­товность оборонять кредо «не я, так другой».— К тому же, Ришару за это ничего не будет. Подумаешь, восемь минут».
Ты ведь знаешь, какая сейчас ситуация. Как го­ворится — мал золотник, да дорог.— Я проникаю в па­радную. Молотов (Подымите Мне Веки) откупоривает «фауст» и бьет с горла в пульсирующую глотку. Жму асбестовую ладонь.— Федя, ты что, обвинитель?
Я в основном по электричеству.— Бригадир небрежно отирает зев.— Особенно когда оно све­тит.
Персонал преимущественно пьян. Меня покидают иллюзии в плане прогнозов — затеяно уличение. Ари­адна (Эгерия) подымает и опускает глаза — ей уже стыдно. «Я никого не виню!»— желаю я заорать, но стопорю эмоции — не здесь, не сейчас...
Павлик, распишись в графе отпусков.— Гроб (Полип) солидарно концентрирует губы. Против фами­лии Дельтов — февраль.
Руководство решило сдвоить мне отпуска? Ты же сам мне вписал — в декабре. Значит, я выйду в январе-феврале и — опять на отдых?— Я извлекаю непричаст­ные к теме клочки. Прораб мрачно соглядатайствует.
Дорогой мой, я ведь ничего не решаю. Это пред­ложение цехкома.— Гроб как бы невзначай помаргива­ет в направлении Мичурина (Атамана).
Аркаша, родной мой, первый раз ты нарушил за­кон — не ознакомив меня с графиком моего отпуска, второй — сейчас, пытаясь навязать мне во второй раз подряд отпуск в зимнее время.— Я заплетаю в аркан свою перманентную учебу, сыновей, отсутствие нарека­ний — прораб отмахивается, Мичурин через полифо­нию производственного бреда внимает уроку стропти­вости.
Администрации оказывается трудно скомпоновать контингент в кабинете начальника — люди рассредото­чиваются по прочим отсекам.
Мичурин и Реестрова (Мурзилка) — за столом. Я определяюсь рядом. Начальник объявляет старт и повестку.— Какие будут предложения по кандидату­рам председателя и секретаря собрания?— Взгляд фиксируется как палец на кнопке. Председателем вы­двигают Мичурина, секретарем — Реестрову. Предла­гается голосовать. Единогласно.
— Товарищи. Первый пункт нашего собрания каса­ется оздоровления морального климата на нашем участке. Хоть я не новичок в коллективе, но скажу пря­мо — климат нездоровый. Я должен заявить собранию,
что, по имеющимся у нас данным, на участке имеются клеветники и предатели, которые задались целью раз­ложить наш коллектив доносами в различные инстан­ции, вплоть до ЦК КПСС.— Партитура на пульте начальника участка вибрирует. Совесть? Страх? Не­уверенность в удаче?— Я считаю, что эти люди должны проявить гражданскую смелость: встать и назвать себя и своих сообщников.— Мичурин как бы просматривает
ауры сидящих.— Нет, ну хорошо, значит, мы сами по­пробуем указать наших врагов и исключить их из кол­лектива. Слово предоставляется товарищу Дамбову (Из Бывших).
Меня ободряет плечо Льва Николаевича. «Они — пьяны, у них есть совесть».
Дамбов бодро уличает меня в интригах и фальси­фикациях — все толки финалируют на моем имени. Все ЧП на участке становятся достоянием прокуратуры и ОБХСС.
— Ты можешь доказать? Ты видел хоть одну строч­ку доноса?— Я осеняю себя магическим кругом творчества и здоровья. Я обрамляю лик улыбкой и смотрю на Ришарова. Он не воздевает глаз. Я опасаюсь, как бы
он не перекипел и не выпалил чрезвычайного.
Мичурин пресекает никчемные дебаты. На очере­ди— Жуков (Черная Кость). Репрессированное алко­голем лицо в аппликациях нарывов, пальцы в незажи­вающих ссадинах стиснули могущую, видимо, упорх­нуть шпаргалку.
Кто вам дал право считать себя таким умным? Если вы считаете себя писателем, поступили в институт корреспондентов, то это еще не значит, что вы имеете право презирать коллектив: вон вы как сидите — нога на ногу, с улыбочкой. Больно вы гордый.— Аудитория медитирует в ожидании фактов.
Извините, но я с вами не знаком. Кажется, я вас видел в день получки, когда вас сопровождал Дамбов, но мы даже не разговаривали.— Стоп-кадром вспыхи­вают облеванные фигуры.— Вы ведь у нас недавно ра­ботаете?
Да, я работаю недавно, а о вас уже наслышан. Везде только и говорят — Дельтов написал на того до­нос, на другого донос.— Обвинитель изучает конс­пект,— очевидно, он захватил только преамбулу к ти­раде, наметанной главным инженером.
А вы сами, персонально, читали или видели то, что вы именуете доносом?— Вопреки тому, что в сегод­няшней лотерее мне не на что уповать, я не отрекаюсь от роли.
Я на них и смотреть не стану. Мне и так все ясно. У меня, между прочим, на таких, как товарищ Дельтов, революционное чутье.— Маршальская фамилия герои­чески садится.
Я вновь обращаюсь к Николаю. Он — в другом уг­лу. Почему мы не разместились вблизи? Ему бы надо потребовать факты и занесение претензий в протокол.
Слово — Редько. Рудименты мозга не в силах реминисцировать ничего, кроме якобы сказанного мною в день вторичного расследования травмы: «Они у меня еще попляшут!»
Ты, может быть, не помнишь этих слов, а я вот не забыл,— резюмирует капитан и гипсуется с ощеренны­ми устами. Я должен что-то возразить, и он усугубит натиск или вдруг спонтанно дезертирует, и я заимею союзника,— он, увы, фригиден к свету и тьме,— он по­знает экстаз в унылом хмелю: потомок создателей Сахары.
Как ты мог написать про меня, что я — пьяни­ца?— восстает уязвленный Позднее.— Я-то тебе ничего плохого не сделал.
И я тебе тоже. Откуда у тебя такая информа­ция?— На Страшном Суде кому-либо из участников правилки будет не по совести присягнуть, что капитан земснаряда — не пьяница.
Мне сказал об этом товарищ Киста (Панч), а ему можно верить — на то он и главный инженер.— Тот ли это Позднев, который рьяно хулил Кисту — конкретно от него я услышал апологию главного инже­нера с момента его устройства до сегодняшнего триум­фа. Примитивное мышление дезинфицирует себя после общения со мной публичной анафемой.— Если не хочешь трудиться как все — увольняйся, а людей поро­чить не надо.
Береговой матрос Хоев (Кум Тыква) присовокупля­ет свое возмущение моим недостойным амплуа в контек­сте. ПРГ — изъять!
Гроб сообщает, что следователь, явившийся на участок по стопам очередного пасквиля, утверждал, что на улице Каляева имеется копия заказа наряда № 24, выданная на буксировку кошеля с бесхозной древесиной, снятая и подписанная Дельтовым.
Прошу зафиксировать сказанное в протоколе и также то, что послезавтра я обращусь на улицу Ка­ляева по мотиву предъявленного мне в качестве, на­сколько я понимаю, обвинения сообщения.— Никто, естественно, не застенографирует реплики, но в до­кладной в адрес Иогансона (Кормящего), райкома и так далее я напишу и это, и заявлю, что не внесли, и вопрошу — почему? Уж если сражаться словом, то здесь, пожалуй, сильнее — я.
Павлик, никуда не надо ходить,— как ослик на магнит, кивает прораб.— Ты меня не так понял.
Вот так и появляются сплетни, товарищи. Види­те, товарищ Дельтов сам признается, что пойдет на улицу Каляева о чем-то сообщать.— Мичурин форси­рует акт разоблачения. Он явно купирует спектакль.— Я считаю, надо выслушать мнение капитана «Сокола» товарища Ружьева (Эдидаса).
Ружьев по-вороньи сворачивает голову в мою сто­рону — жертвенные глаза: я затяну петлю, ты не в обиде?
— Мне стыдно, что в моем экипаже работает Дель­тов. В конторе со мной никто уже не разговаривает. Когда я захожу на шестую, то сразу слышу: «Этот «Эпицентр»!», «Опять этот «Эпицентр»!», «С этого «Эпицентра»!» Мне это надоело! Мы устраивались на работу, чтобы работать, а не травить людей.— Новый урон головы. Говоря, он постепенно поворачивается.
Теперь я читаю его профиль. Николай замер через два человека от Ружьева. О чем он сейчас думает? Как травмировать капитана?— Если ты считаешь, что
Ружьев — дерьмо, так и скажи: «Ружьев, ты дерьмо!», а так больше продолжаться не должно. Я считаю, что­ бы оздоровить атмосферу в команде, надо убрать Дельтова.
В дверях — Ариадна. Лицо в кляксах румянца. Она куда-то телефонирует? Второй мой союзник тает в про­еме. Один?
Первый тур голосования — 11:9 не в мою пользу. Об­наруживается, что участвовали не все. Из отсеков из­влекаются дезертиры. Второй раунд: 9:11.
Мужики, да вы что, обурели?— выкрикивает Во­дник. Да, я уже знаю: этого не должно было случиться, по их сценарию, но мои...— Нет! Я должен молчать! — Разве можно предъявлять человеку такие огульные об­винения? Кто из вас видел хоть один из этих доносов? Кто может доказать, что они вообще есть? Это что же, сегодня Павло выкинут, а завтра — тебя (Дамбов улыбается), его (Молотов разводит руками), меня?!
Водник, задержитесь после собрания.— Мичу­рин совершает помету в конспекте: Водник — пьяный, и самое время наказать его за дерзость.
Я вас понял, товарищ Мичурин, но так дело все равно не пойдет. А эти что, как шалавы, попрятались? Выдерните там шпингалеты в гальюне, тащите их сюда, чего они бздят?
Желая воспринимать как должное, но, глотая спазм, я наблюдаю, как со своих мест восстают люди: «Водник прав», «Не имея фактов...». Гроб предлагает Ришарову: «Коленька, ну скажи...»
Если я начну говорить, то кое-кому из присутст­вующих это очень не понравится.— Ришаров ограни­чивается демонстрацией сжатого кулака, в котором, может быть, таится граната.— А Дельтова, я считаю, убирать не за что, тем более, пока ничего не известно.
Я вот что скажу. Это вообще не по-людски. Что­бы Павло кому-то там что-то плохое.— С трудом, но, считая необходимым, подымается Тургенев (Аптека). Трагически спившийся в ПРГ, он наиболее уязвим.— Я знаю, что со мной будет потом разговор, и какой, знаю, но вы-то?— Он озирается на содержащихся в ка­мере административного помещения.— Вы-то приедете домой и то да се, а он как?
Товарищ Тургенев, у вас — все?— В изреченном «все»— не угроза, а факт: тебя уже нет. Мичурин взглядывает на часы. Я отмечаю, что это не в первый раз,— у него лимит? Кто-то ждет итог?— Предлагается проголосовать в последний раз за удаление Дельтова из нашего коллектива.
— Пусть каждый голосует по совести,— напутствует Водник.— И пусть каждый смотрит Павлу в глаза.
Третья попытка — 10:10. Мичурин тщится что-то переиначить, он вновь обозревает циферблат, но даже «обвинение» в массе за то, чтобы отсрочить процесс до начала навигации...
...Через некоторый интервал я набираю Ариаднин номер.
— Если бы ты видел, что творилось с Мичуриным. Они с Гробом перед собранием пили с рабочими и плавсоставом, а потом лакали валерьянку, чтобы вы­держать собрание. А когда ты ушел, Мичурин набро­сился на Водника чуть ли не с кулаками: «Провокатор, зачинщик! Уволю по статье за пьянство!»— в общем, и ему, и Тургеневу — всем еще достанется за то, что
они посмели высказать свое мнение. А в 16.57, когда почти все разошлись, был звонок. Я сняла трубку — молчание, кто-то дышит. Спрашиваю: «Алло? Вам ко­го?» Говорит хриплый голос: «Мичурина». Тут снимает
трубку Мичурин. Я слышу: «Ну, как?»— «Как?! Никак! Десять на десять!» Я повесила трубку. Это еще не все. Клера Реестрова сказала, что на шестой сидела вся верхушка — ждали результатов. А дальше я тебе сооб­щу такое, что ты упадешь. Клеопатра сказала, что на участок звонил сам Иогансон. Это у него такой хриплый голос! Он так орал! Реестрова говорит, что все летало
по кабинету. Он орал Мичурину: «Вы отдаете себе отчет в том, с чем вы не справились?! Вы не понимаете, как это серьезно!» Клера говорит, после разговора с Мичу­риным он стал невменяемым: стал звонить всем начальникам участков — а никого нет на месте. Орет на мастеров: «У них что, все в идеальном порядке? Пять часов, а они уже ушли!» В общем, Клеопатра думала, что у него сейчас будет удар.
* * *
— Я знаю, что ты писал, и правильно сделал.— Львенок порывист и эфемерен, словно гимнастка с предметом.— Я считаю, что на каждом предприятии должен быть такой человек, который бы не давал покоя
всякой нечисти. Но то, что ты пытаешься кого-то разо­блачить,— бесполезно. Ты учти, что очень многие, уво­ленные с нашего предприятия, затаили обиду и стара­ются всячески мстить: куда-то ходят, что-то пишут. Из-за этого нас постоянно трясут комиссии и проверки, так что на предприятии просто не успевает накопиться ни­какого криминала. Я имею в виду, что по бумагам при­драться не к чему — все чисто. Если уж ты хотел поса­дить кого-то в тюрьму, тебе надо было собрать неопро­вержимые улики, а то, что, как говорят, ты написал про приписки и взятки, так этого никто не докажет. Я тебе повторяю: по отчетам у них все нормально.
Ты знаешь, я решил дипломироваться, как это сделать?
Чтобы дипломироваться на должность капитана-механика, нужно в течение полугода пройти стажиров­ку. Без акта о стажировке никто тебя дипломировать не станет.
Так направь меня на стажировку.
У нас нет должности стажера.
А как же стажируются?
По согласованию с начальством. Обратись к на­чальнику своего участка: пусть он напишет ходатайство на имя заместителя начальника по работе флота, где укажет, на каком судне предоставит тебе работу после получения диплома. Понимаешь, предприятие дипло­мирует столько работников командного состава, сколь­ко требует производство.
Что ты выдумываешь? Эти акты о стажировке — фикция и даются тому, кто попросит.
Давались. Теперь с липой покончено. Ты писал? Писал. Вот — результат. Теперь все по закону. Вот по­ложение. Читаю... Лица... Предприятию... Резерв... Вот. Ты мог бы попасть в резерв, но по согласованию с ру­ководством, так что обратись к начальнику участка: ес­ли он сочтет необходимым тебя дипломировать — бу­дешь дипломироваться. Нет — ничем не могу помочь. Во всем виновато твое правдоборство... Кстати, у меня есть для тебя тема статьи. У меня сел элемент в часах. Я пошел в Дом быта купить новый. Это было в феврале. Мне заменили элемент. Я пришел домой и сразу его вытащил. Посмотрел на дату изготовления — август прошлого года. Представляешь, как они там нажива­ются на одних элементах? Вот, напиши об этом. Пусть все прочтут. Тогда за них возьмутся!
Комиссия обрекает нас на ожидание. Имея волю, они объявили бы тайм-аут — у них еще не все отрепетиро­вано. У тех, что мигрируют в мареве райкомовских де­кораций, причастность к нашему делу обнаруживается по трем фиксируемым параметрам: биополе, пластика, взгляд. Что-то как бы еще решается — решилось, и мы приглашены в зал заседаний. Ритуальные рукопожа­тия — и мы дислоцируемся по периметру опрокинутой вертикали т-образного алтаря. Вий запечатлевается не на полюсе «жениха и невесты», а на периферии правого фланга,— это не пересортица в калибровке в целях маскировки — маневр реализован ввиду наличия Ме­цената. Четверо — по другую сторону кровавого плю­шевого русла, один — у подножия алтаря, двое — в нашей череде рядом с Санта-Клаусом.
Семерых функционеров абсолютно не заботит судь­ба гидросферы, для меня это — данность, они — ками­кадзе. Меценат обеспокоен деградацией бассейна, но из своего арсенала он может предложить ликвидацию по­жара исключительно встречным огнем. Санта-Клаус ввергнут в эйфорию из-за коктейля былой учтивости к самозваным отцам и нынешнего сарказма к их эко­логическому реквиему. Я не исключаю шанса, что мне предложат сплясать на осколках моих обвинений, кото­рые наверняка заактированы как «бой при транспорти­ровке» на маршрутах: обком — райком — предприятие реабилитации гидросферы — комиссия по расследова­нию — райком. Шанс уравняется с алиби — я пытался помочь, но я не ведал, простите, я... да, они все, в общем-то, не дурные люди, да, они позитивисты, больше — волшебники,— я завидую их уникальной доле — они являются компостом для грядущих судеб.
Меценат и Вий настраиваются по идеологическому камертону на ноту «до». «Карающий меч револю­ции»,— эскизировал Меценат председателя партконтроля в минуту нашей компоновки у врат райкома. Не­верие чревато отчаянием, но я пеленгую фантомы трех опор нашего бытия: сколько монстров зачато летаргией тех, кто присвоил себе все права.
Меценат реминисцирует хронику моего подряда на тему реабилитации гидросферы, гипертрофированной из очерка в обращение в обком КПСС.
Вы подали отличную инициативу.— Вий высве­чивает меня всевидящими бельмами.— Мы все благо­дарим вас за ту кропотливую работу, которой вы по­святили, как мы сейчас узнали, больше года. Но знаете ли вы, что из-за того, что вы где-то не смогли, а где-то не сочли необходимым выверить факты, вы заимели значительное количество врагов, причем многие из них раньше были вашими друзьями?
Знаю, но у меня отсутствовал выбор. Если бы метастазы Черного Рынка поражали исключительно аспекты экономики, я бы вообще не дебютировал в ам­плуа обличителя, но в моем варианте саркома само­уничтожения определенного типа людей сопряжена с экологическими интересами страны, а значит, мира вообще и, естественно, меня лично — здесь я не волен блюсти индифферентность.— Настороженные взгля­ды — свидетельство зашкаливания индикаторов до­пустимых концепций: Меценат убавляет «высокие»— Вий благодарно канючит «До-о-о...».
Лица шестерых игроков команды Вия шаблонны как лозунги — подобно словам из идеологического конструктора: партия, план, народ — в дуршлаге примет персонажей оседают: нос, ухо, палец — не бо­лее.
Члены комиссии по очереди сообщают результаты проверки представленных данных. Большинство из указанных антагонистов клана Кормящего не явились. Иного я не ожидал — их элементарно не пригласили в райком. Посетившие преимущественно отказались от вмененных им обвинений. Таким образом, выясняется, что перечисленные нарушения — плод творческой фан­тазии или, чего никто, конечно, не утверждает, но впол­не мог бы гипотезировать,— клевета! И еще: чаще всех склоняется фамилия главного инженера. Вначале это — странно. Именно он брал автора обращения на работу, он же содействовал освоению начинающим ли­тератором флотской профессии. Чем же главный инже­нер мог спровоцировать негативную реакцию? Кое-кто ведь может классифицировать новое отношение автора обращения как меркантильную зависть к чужой карьере.
— Мы не собираемся формулировать возможные выводы в таком стиле — вы не имели опыта подобной деятельности, но в будущем постарайтесь не браться за то, в чем недостаточно ориентируетесь.— Вий зондирует мою готовность ратифицировать неудачу.— Пред­ставьте, сколько людей задействовано в проверке ва­ших недостоверных данных.
Вы готовы утверждать, что я — фальсифика­тор?— Так же, как на погромных собраниях, я должен прозвонить все провода, чтобы выявить местонахожде­ние метафорической иголки. Она, безусловно, не­доступна, но знание того, что она — есть и где хранит­ся,— успех ментальной фазы ратоборства.
Да нет, ни в коем случае. Вы меня неправильно поняли. Вы много и хорошо потрудились. Ряд замеча­ний достаточно актуален. Например, фиктивные рейсы с пустыми шаландами. Верно! А вот приказы началь­ника предприятия о наказании работников, допустив­ших такого рода нарушения. Пьянство в рабочее время. Вот приказы о привлечении к административной ответ­ственности персонала, оказавшегося в рабочее время в нетрезвом состоянии.— Председатель продолжает идентификацию параметров нарушений и карающих мер.
Не окажусь ли я удален с поля, если заявлю, что комиссия по расследованию приложила максимум сил не для обличения нарушителей, а для их дальнейшего криминального функционирования?
— Вы знаете, что каждый человек, чьи претензии я выразил в обращении, вызывался к руководству, ко­торое шантажировало его самыми ухищренными мето­дами, чтобы он не только отказался от своих слов, но
и произнес диаметрально иные?— Семерка не ожидала агрессии. Интерполирую трепет, с которым томится у аппарата клан Кормящего и он сам, ошалевший от прожектов и аудиенций. Меня разъедает смех: массирую лицо, склоняю голову — супостаты вольны тракто­вать новую рефлексию как раскаяние в словесном прорыве.
Вий сознается, что не подозревал о подобных дей­ствиях моего начальства,— могло ли такое вообще со­стояться? Ну, да, да, он не оспаривает моего сообще­ния, но вот недавний пример с данными о нарушениях. Да нет же, и там он не настаивал на их неубедитель­ности.
— Поймите, дорогие товарищи, мы — не работники милиции, мы не располагаем теми полномочиями и средствами, которые имеются у следователей.— Председатель дозирует и сглатывает слюну — он с оче­видного перепоя. Гадаю о сумме, которая определила его позицию по отношению к летальной участи аквато­рии.— Взятки, приписки, подлоги — все это в компе­тенции УВД. Мы даже не вправе настаивать, чтобы че­ловек к нам явился: не хочет — заставить не можем. Вследствие этих причин, мы не смогли разобрать все пункты адресованных нам документов. И главное, ав­торы сообщений хотели сохранить анонимность: нам сразу поставили условие авторов не передавать бумаги в следственные органы. Нам указали на это, как на главное требование составителей.— Наши глаза сверя­ют фразы,— полагаю, что если Меценат мыслил ог­раничиться партийным уровнем, то я не стану в пику ему настаивать на оплодотворении обращения мили­цией.
Чтобы гарантировать себя в перспективе своей дальнейшей трудодеятельности, присовокупляю факты, доказывающие версию о том, что руководство пыталось меня и Санта-Клауса по программе максимум — лик­видировать, по программе минимум — скомпрометиро­вать до визита в райком. Первое — фиктивная провер­ка дисциплины на участке и составление подложного акта об опоздании Санта-Клауса; второе — составле­ние акта о том, что мы с Санта-Клаусом несем суточную вахту,— в контексте тотальной суточной работы на всем предприятии; третье — собрания разного уровня с целью удалить меня с клеймом клеветника «за недо­верие коллектива». Акцентирую на том, что все кампа­нии осуществлялись под руководством Шакаленка — нового начальника участка, воздвигнутого исключи­тельно в целях моего изгнания.
Этот человек назначен начальником без уведом­ления и согласия коллектива.— Целюсь в «десятку».— Факт его роста обусловлен определенными заслугами: месяц назад он был задержан работниками милиции в нетрезвом состоянии и за сопротивление представите­лям власти доставлен в вытрезвитель.
Очень важно то, что вы нам это сообщили. Во­обще имейте в виду, что мы и в будущем заинтересова­ны в вашей информации.— Вий конспектирует новые данные.— Я завтра свяжусь с вашим руководством и выясню, как они допустили подобные вещи. Тем более сейчас, когда они знают о том, что на предприятии ра­ботает комиссия партийного контроля.
Не считаю себя наивным,— для меня бы их методы борьбы предстали банальными, если бы я их принял всерьез. Только в этот миг меня озаряет: все акции, предшествовавшие собраниям, и они сами санкциони­рованы Вием и представителями более высоких каст. Семерка по-семейному прощается. Председатель сетует на неосведомленность о моем творчестве.
Мы вновь на ступенях райкома.
А что он имел в виду под условиями составителей относительно перепаса обращения в УВД?— Ощущаю преддверие фиаско: Вий обмишурил нас, но нам еще предстоит визит к начальнику районной милиции — может быть, там мы откроем для себя синтез инспектора в стиле Бельмондо и Анискина?
Я понял тебя — ты тоже не ставил таких усло­вий, что ж, впредь нам надо постараться избежать та­ких ловушек.— Меценат прощается с Санта-Клаусом. Я тоже жму длань соратника. Перемигиваемся. Санта-Клаус сигает в автобус. Мы дефилируем по проспекту, сворачиваем на бульвар и замираем на траверзе входа в отделение.
Я помню вашу характеристику председателя...— Из фургона ухарски пикирует милиционер и выволаки­вает нечто, что формируется в пьяного пенсионера. Представитель власти направляет задержанного к две­рям пикета, конвоируемый человек вновь обращается в нечто.— Может быть, он и представлял собой когда-то «карающий меч», но сейчас, по-моему, пьяница и взяточник.
Меценат подымает брови, но не возражает. Заходим в отделение, путаемся в дверях, ориентируемся при участии дежурного, подымаемся на второй этаж и запасаемся озоном перед дверью с искомой таблич­кой...
* * *
«Вторично обращаюсь в партийную комиссию по поводу предприятия реабилитации гидросферы (ПРГ) в связи с тем, что первоначальное расследование ока­залось безрезультатным. Хотя комиссия не предъявля­ла мне результатов своей деятельности, я заключаю это из того, что вместо привлечения указанных мною лиц к ответственности, они неуклонно продолжают продви­гаться по восходящей.
Считаю необходимым еще раз декларировать эколого-экономические постулаты, определившие мою по­зицию по отношению к ПРГ. Моя глобальная цель — спасение системы «Ладога — Нева — Залив», т. е. со­хранение возможности проживания в Ленинграде и об­ласти и улучшение всех аспектов жизни населения (см. приложение № 1).
ПРГ, которому доверена реанимация водного бас­сейна и прочее оперативное обслуживание дна и бере­гов, свои задачи не выполняет и затраты государства не оправдывает. Причины коррупции предприятия обус­ловлены тем, что ПРГ не курируется должным образом организациями, компетентными в природозащитнои де­ятельности (см. приложение № 2).
Будучи бесконтрольным и некомпетентным, персо­нал ПРГ увлечен отнюдь не проблемами реабилитации гидросферы. Необходимо реорганизовать ПРГ, изме­нить его структуру, подчинив ее интересам сохранения водного бассейна Северо-Запада, привлечь к ответ­ственности деградировавших работников, нанесших, так или иначе, вред природе и государству (см. приложение № 3).
Причины безрезультатности работы комиссии сле­дующие:
Незаинтересованность в подтверждении указан­ных мною фактов.
Игнорирование лиц, фигурировавших в обраще­нии в качестве свидетелей негативных граней ПРГ.
Убеждение руководством ПРГ лиц, направляемых в райком, что я — их враг, преследующий корыстные цели, и т. п.
Вопреки гарантиям сохранения инкогнито моих со­юзников, оно было раскрыто руководству ПРГ. Люди подверглись репрессиям: официально не санкциониро­ванные проверки, фальсифицированные акты, собра­ния, имевшие целью удалить этих сотрудников из структуры ПРГ, и пр. (см. приложение № 4).
Парадокс кадровой политики ПРГ по-прежнему в том, что работники продвигаются по принципам, опи­санным еще М. Е. Салтыковым-Щедриным. Это было бы не так, если бы руководство ПРГ не знало об акциях своих подчиненных,— так ведь знает! Однако началь­ник ПРГ утверждает на руководящие должности имен­но тех, в чьем послужном списке зажим требований гласности, критики, попыток разоблачения деформаций в работе ПРГ. Абсолютная убежденность в безнака­занности — единственное, чем можно объяснить от­кровенность криминальной практики руководства ПРГ (см. приложение № 5).
Итог работы комиссии — неверие людей партийным работникам и страх перед последствиями за каждое не­лояльное слово в адрес руководства ПРГ, имеющего, как убедила реальность, опекунов в самых разных офи­циальных сферах и на самом разном уровне. В чем сек­рет могущества ПРГ? В принадлежности к гориспол­кому? (см. приложение № 6).
Прилагаю свое первоначальное обращение, по ко­торому, считаю, необходимо провести вторичное рас­следование, но не «в одни ворота», как это случилось, а с привлечением сил, не связанных и не могущих быть связанными с ПРГ какими-либо узами, благодаря ко­торым, к примеру, работники ПРГ становятся работни­ками райкома партии и пр. (см. приложение № 7)».
6
Утром был звонок по телефону. Я подняла трубку — молчание. Кто-то вроде дышит. Где-то в двенадцать у меня вдруг екнуло сердце. Опять звонок по телефону. Я сняла трубку, спрашивают Павла. Говорю, он на ра­боте. Спрашивают, когда ушел. Когда вернется. Я на все отвечаю. Сказали: спасибо, повесили трубку. Мне уже было как-то не по себе. Не знаю, почему, но я на­чала волноваться. Часа в два опять звонок. Спраши­ваю: «Алло? Вам кого?» Никто не отвечает. И вроде как опять дышат. Минут через пятнадцать звонок в дверь. Открываю — стоят двое. Один, что пониже, черный все молчал, а тот, кто повыше, с усами, спра­шивает: «Дельтов здесь живет?» Я отвечаю «да» и сра­зу спрашиваю: «С ним что-нибудь случилось?» Они не отвечают. Спрашивают, кто еще дома есть кроме меня. Я говорю — отец, мать, но вы мне скажите, что с Пав­лом, не томите меня, пусть самое страшное, я с утра по­коя не нахожу. Он опять: позовите отца. Я говорю, по­зову, но вы мне-то скажите, что с ним, он в больнице? Он опять просит отца. Я позвала отца, сама тут же стою, говорю, ну, скажите скорее, что с ним? Он гово­рит, с Павлом произошел несчастный случай, и дальше начинает выражаться производственными терминами, которых я не понимаю. Я спрашиваю, так он жив, где он, может быть, он на реанимации? Он говорит, нет, Павел погиб. Я спрашиваю, где он, как мне его уви­деть? Он говорит, сейчас нельзя, его должны отправить в морг, там я смогу его увидеть. Дает мне много теле­фонов. Начинаю звонить. Одни телефоны неправиль­ные, по другим не отвечают, по третьим отвечают, что тех, кто мне нужен, нет. Стала искать морги. В милиции узнала, что их в городе два. Ни в одном из них Павла нет. Вечером дозвонилась диспетчеру, спрашиваю, где Павел? Он говорит, что пока ничего не знает, когда уз­нает, позвонит. Около семи выяснила (или позвонили, не помню!), Павла повезли в морг на Авангардной. Поехала туда. Мне говорят — нельзя, его будут анато­мировать. Сидела-сидела, заснула. Толкают, зайдите. Я его прямо не узнала! Кроме швов на груди и животе у него был страшный шов на шее, зашитый толстой бу­мажной ниткой. На лбу такая рана, как будто сковыр­нуто, на лице, у усов — кровь, как была, так и засохла, а руки все, даже не знаю, как это могло получиться, словно изгрызены... И часов нет. Мне их жалко, потому что это мой подарок. Он начал заниматься водолазным спортом, и я ему купила часы «Амфибия»: он их никог­да не снимал, и они на нем должны были быть. Спра­шиваю: а где же вещи? Что же он — голый? Мне ска­зали, что они утонули вместе со всеми документами, и что их будут искать водолазы. Потом сказали, что нашли только куртку, что ее отдали просушить. Не знаю, что ж они, и по закону не обязаны выплачивать стоимость вещей? Мама не выдержала, позвонила председателю профкома. Стала его стыдить за то, что они так равнодушны к семье своего погибшего работ­ника. Он попросил меня к телефону. Спрашивает, какая мне нужна помощь? Я говорю, уже никакая, я все оформила, только пусть дадут второй автобус: мы не знали, сколько народу будет на похоронах, и сможем ли мы всех уместить в одну машину. Он сказал, что они, конечно, дадут автобус и чтобы я, если брала счета, то отдала им — они все оплатят. Но они оплатили не все — только 180 рублей, а я истратила где-то 230... Капитан мне его все время звонил, спрашивал, как я себя чувствую, утешал. Я еще несколько раз просила подробно мне рассказать, как все произошло. Он ска­зал, что не видел, как это случилось, потому что находился внизу, а Павел вышел на палубу посмотреть, в чем дело, когда трос лопнул, и их понесло под мост. Говорил, что от удара его выбросило в окно рубки, он упал в воду и поэтому спасся. А на поминках, когда я из-за того, что выпила, стала говорить все, что обо всем этом думаю, один из двоих пожилых мужчин, ко­торые раньше работали с Павлом, на такой же машине, сказал, что в окно рубки даже голова не пролезет. Я спрашиваю капитана: «Ну, расскажи мне, как все было с самого начала: вот Павел пришел утром на ма­шину, вот вас повели на работу. А дальше что?..»

© Петр Кожевников. 1989
Авторы 1   Посетители 1419
© 2011 lit-room.ru литрум.рф
Все права защищены
Идея и стиль: Группа 4етыре
Дизайн и программирование: Zetex
Общее руководство: Васенька робот