На главную
Авторов: 148
Произведений: 1741
Постов блогов: 218
Email
Пароль
Регистрация
Забыт пароль
ПРОИЗВЕДЕНИЯ
Рассказ 14.10.2011 13:11:29




ГОЛОВА ДРАКОНА
Памяти Владимира К.
20 число.
Колизей фонтанирует иллюминацией. Олимпиец, конечно, в трусах. Так и есть: на фигуре, якобы парящей на траверзе входа, подразумевается дефицитный хлопок.
Ввиду нарушения толкования суммы буквенных знаков, мне оказывается сложно дифференцировать свое отношение к обилию милиционеров. Там, где со­брались люди для того, чтобы побаловаться эстрадой, это должно удивить. Но что меня может удивить? Ме­ня, как и прочих. Мне не в диковинку очередь, измеряе­мая от минут до конца жизненного срока. Меня озада­чит отсутствие толпы за мясом или туалетной бумагой, джинсами или лицензионными пластинками.
Итак, меня (условно) не удивила многочисленность стражей порядка. Я независимо поднимаюсь по сту­пенькам. Вхожу в первую, вторую прозрачную дверь.
Стоп. Я оборачиваюсь из будущего. Дерзкий взгляд пенсионерки в синтетической куртке. Пристальное изу­чение билета, брезгливое, но энергичное отрывание «контроля», безразличное, ввиду внимания к ожидаю­щим проверки, втирание бумаги в ладонь.
Стоп. Администратор покашивается, будто ему не­обходима поддержка. «Я же вам объяснил: там!» - и вновь взмах рукой по неопределенной траектории.
Сколько ненависти. Как они несчастны! До чего убоги — и достойны ли сожаления? Ведь моя жизнь обокрадена за десятилетия до рождения именно этими беспородными безбожниками...
Начнут, как повелось, позже обозначенного часа, и я успею в уборную.
Комфорт и чистота. Простота интерьера позволяет лаконичную уборку: достаточно направить струю шланга.
Отвлекшись от писсуара, я замечаю милиционера и чувствую себя тотчас неловко, хотя не нарушал пра­вопорядка. Он изучает меня из кафельной кельи, и я рад, что готов покинуть помещение.
Водружаюсь, возможно, не на свое место, но по дан­ным обзора мое уже занято. Это обстоятельство обна­деживает возможной раскрепощенностью.
Минуя ряды, стреляет глазами Длинный. Он фикси­рует мою воздетую руку, и мы уже рядом.
На сцене — ведущий. Юмор для масс. Наставления к овациям. Первый номер. Оригинальный жанр. «Они во втором», — отвечает на мой тычок Длинный. Апло­дисменты, и вновь конферансье. Утомительная прелю­дия. «Александр Розенбаум». Зал доволен.
Несколько лысый человек с усиками. Он далеко, и перископ ассоциаций сообщает, может быть, не точ­ное: Окуджава, Евстигнеев, Басов. Еще в гульканье ве­дущего я уловил неискренность. Теперь она очевидна в «самовыражении» автора-исполнителя.
«На пленке еще кое-что можно слушать», — дубли­рует мои мысли Длинный.
Зал бьет в ладони. Много ли им надо? И от кого они теперь могут ждать большего? Вместе с акциями ори­гинала растет капитал посмертных пайщиков. Баналь­ный образец мимикрии.
Неутомимый клоун. Реклама к обещанным дебютам. Цветок и бабочка. Не все удачно, и в луче софита мелькает то ладонь, то, предположительно, лоб. Ляпы в исполнении еще больше умиляют аудиторию. «Освистай, если хочешь умереть», — сообщаю Длинно­му. Он с шумным вздохом откидывает голову и медлен­но опускает кулаки на колени.
Затейник балагурит. Нечто уже совершенно зага­дочное. Отработанными штрихами вносится ясность. Оркестр телевидения. Возникает девица в балахоне. Песня о кубике Рубика. Я угадываю, что это дочь, по голосу и манере. «Это все — их», — шепчу я в нервное ухо. Сосед матерится и жестикулирует. «Обрати вни­мание, какой расчет, причем его выполняет сама жизнь, которая адаптировалась к трехголовому дракону. В первом акте — вся некондиция переблюется, начнет возбухать, глянь-ка, сколько ментов. Машутка — их любимица». Длинный имитирует позывы.
Мы гордо огибаем ряды. Энергично спускаемся к выходу. Длинный впереди.
До конца выходить нельзя, — без предисловий упирается в его грудь капельдинерша в нейлоновой уни­форме.
А если мне надо? — разводит руками спутник.
Никаких надо. Когда положено, тогда и вый­дешь, — обнаруживается милиционер.
Вы, наверное, перепутали: входить нельзя после начала мистерии, — пытаюсь я обратиться полояльней.
Ты сейчас в другом месте будешь шутить.
А почему на ты?
Я сказал — назад!
Мент пытается провести Длинному секретный прием для конвоирования. Робкие реплики возмущения с флангов: у стен — те, кто пытался выбраться из зала до нас.
Я оборачиваюсь в прошлое. Нужно было перечерк­нуть дальнейшую биографию свободного (условно) че­ловека и выразить менту искреннее отношение посред­ством оперативных ударов. И вдруг случилось бы так, что ранее не выпущенные решились бы присоединиться.
Или: расправа и побег. Блюститель охает на полу, а я исчезаю за кулисами.
Но после этого...
А я мог бы переждать в какой-нибудь шахте или де­корации.
— Если вам необходим человек, давайте я с вами пойду, — предлагаю себя.
Однако мент все же воскресил фрагмент из техники захватов и приник к Длинному, словно криминальный любовник. Я вынужден его отъединить. Я становлюсь между ними.
Что мне, на тебя делать? — не унимается спутник.
Сейчас поговоришь, — напрягается мент.
Иди в зал, — бросаю Длинному через плечо.
Мент рыпается. Но я неизменно на его пути. Длин­ный исчезает. Я более не препятствую. В зале ему, ве­роятно, запрещено без чрезвычайной надобности отра­батывать борцовские азы. Он топает ко мне: «Пошли!» Я не противлюсь. Я ничего не совершил. Я всего лишь хотел выйти из зала.
Пусть зависнет в вечности ролик из моей жизни. Стиснув в самбистском захвате ветхий свитер, мент препровождает меня в пикет.
Я не помышляю о контрмерах. Как вели себя другие в подобных и гораздо более унизительных и опасных ситуациях? «У человека всегда можно отнять что-то еще», — кажется, так. И у меня, оказывается, накопи­лось достаточно, чтобы дракон мог вволю поизгиляться. «Учитель, незримый, я подчас отрицаю Тебя, но, может быть, Ты все же существуешь. Дай знак, ободри — я раздавлен».
В дверях штаба ДНД курсант изображает конвои­рование. Я озадачен. Этап два — мгновенная метамор­фоза. Мент обиженно таращится на сидящего за сто­лом капитана. Впрочем, я скверно ориентируюсь в чи­нах по звездам и прочим знакам отличия. Я так обычно и пытаюсь определить чин: считаю звезды и вспоминаю, по сколько их должно быть у кого, начиная с младшего лейтенанта.
Хулиганил, орал, мешал представлению, — ско­роговоркой шинкует мент. Лай превратился в ску­леж. — При задержании матерился, оказал сопротив­ление.
Да что вы такое говорите, я пальцем вас не тро­нул и слова грубого не сказал, — я привстаю.
Сидеть! — жмет мне на плечо мент с чубом. Мой взгляд блуждает в поисках легендарной шашки.
Слышь, парень, — отягощает рукав пьяный са­тир. — Слышь, сядь на место.
Сопротивлялся?! Напиши, как: хватался за мун­дир, пинался? — Одновременно старший по чину пере­кладывает телефонные трубки, нажимает клавиши се­лектора, цыкает на прочих задержанных.
Да, рвал шинель, лягнул меня несколько раз. — Чудится, мент готов разреветься. Он продолжает при­читать, заполняя бланк рапорта, а после — второй, на изначально чистом листе. Я обращаюсь к ним без ори­ентации на звание, развожу руками и мямлю:
Да что же это, товарищи, да если бы хоть что-то такое.
Роль гнусна, но мне уже несколько жутковато — что совершат со мной серые пугала?
Послушайте, что вы пишете, я же ни в чем не ви­новат, я просто хотел выйти из зала, я взрослый чело­век, отец, литератор...
А я — коммунист! — Аргументы всасываются в черную дыру Учения.
Приближается рябой мент и начинает хлопать по плечам и ребрам. Да это же обыск!
— Что у тебя здесь? — замирает он в районе голеней.
— Сапоги.
Искренне улыбаюсь. Мент остолбенело упирается в мою обувь. Сапоги чешские, недорогие и вряд ли мо­гут представлять для мента ценность, но они на мне, и хотя всего лишь первый день, всего пару часов, но уже заряжены моими флюидами. Впрочем, они могли показаться ему принадлежностью к какому-нибудь из трехбуквенных ведомств.
Мент уставился на обувь, и я вспоминаю Руслана, я обращаюсь к прочим источникам — убийство за сапоги!
Руки дергаются вниз. Неужели я намеревался ра­зуться? Мент презрительно меряет меня взглядом.
Среди сидящих — брань и ссоры. Сосед в шубейке пытается через меня ударить мальчика в аналогичной одежде.
Фамилия?!
Скоба.
Будешь выебываться, отправлю в вытрезви­тель, — грозит кулаком Четыре Звезды.
Его отвлекает возня. Доставлены двое. Дрались. Выясняется, один из них — курсант военного училища.
Что он тебе сделал?
Куртку разорвал, — чеканит курсант.
Пиши на возмещение ущерба.
Да он же мою девушку... — разевает рот граж­данский.
Сядь. Быстро сядь! — толкает его полный возму­щения мент.
Дежурная по залу щурится, она ищет второго.
Послушайте, — начинаю я.
Куда?! — толкает в плечо русоволосый с улыб­кой. Растягиваю в ответ рот: я готов стать подобо­страстным, лишь бы вырваться из адского круга.
Прерви хронику, начнешь вновь с красной стро­ки. Вспомни, не присутствовало ли в тебе кроме страха и любопытства тайной веры — все обойдется? И не благодаря невиновности, а в силу проверенной непо­топляемости?..
Я вновь изучаю присутствующих. Менты из породы развращенных земледельцев. Точнее, из тех, кто занял места земледельцев, истребив истинных.
Среди задержанных — превалирование кричащей нестандартности. Оба соседа в ложных мехах кипят от энергии. Их невоспитанные тела буквально трясет от гнева и ужаса. Я любуюсь ими, не теша себя надеж­дой, — они не гарантированы от роковых шагов. В их мозгу заложена модель распада.
Мальчик из семьи торговых работников доказывает свою непричастность к правонарушению. Мне трудно описать, как это определяется, но, согласитесь, в наше время принадлежность к любому клану чувствуется моментально. Подростка насильно усаживают. Почему им спокойней, когда все сидят? Боятся побега?
«И снится нам не рокот космодрома...» — шипит из дистрофичного динамика второе отделение.
Заволакивают пьяного парня. Дружок соседа спра­ва ухитрился смыться, и добычу усаживают на пустое место. Парень ехидно улыбается.
— Что?— словно по телепатическому зову, наклоняется мент.
Парень демонстрирует удостоверение постового ми­лиционера.
Дай сюда, — протягивает руку мент.
Не тебе, — парень водит пальцем и прячет удостоверение.
Товарищ подполковник, — обращается мент к вошедшему, — тут наш попался.
Сказано было — своих не брать.
Высший чин понимающе смотрит на удостоверение.
Больше не напивайся. - И к подчиненным: - Армию и флот тоже не брать.
Товарищ подполковник, — вопреки вето рас­прямляюсь и подхожу к высшему здесь чину. — Со мной произошла ошибка. Я не оказывал сопротивления и...
Фамилия. — Взгляд на волосы. Пятнадцать лет назад их можно было безнаказанно обкорнать. Можно было исполосовать брюки. Можно было оставить меня наедине с боевыми сверстниками.
Вокинжеков.
Две Большие Звезды тасует рапорта.
Так вот же подпись свидетеля. Это сроком пахнет.
Да я просто хотел выйти из зала.
В отделении разберутся.
Вталкивают девицу. За ней следует молодой человек. Она с порога начинает орать на ментов, требует не­медленно врача ввиду сердечного приступа. Менты хо­хочут. Молодой человек деликатно удаляется.
— Ты сам пьяный, — отстраняет девица мента. — Дайте мне позвонить. Я могу умереть!
Хохот, брань, хохот. Задержанные стебутся, Скоба резюмирует: «Дура!»
Кто ей дал контрамарку? — голос из-за мун­диров.
Кто тебе дал контрамарку?
— Я вам не собираюсь отвечать! - Четыре Звезды покачивает головой.
Дай сюда сумку,— вырывает предмет у пьяного мальчика чубастый.
Что это?
Кимоно. Я дзюдо занимаюсь.
Тебе в отделении покажут дзюдо!
Этого тоже? — обо мне мент.
Да. Второго дать в помощь? — ухмыляется ка­питан.
Не таких бугаев доставлял.
Да я же ничего не сделал. Ну, как так можно?! - Мы поднимаемся по лестнице.
Наверх? — недоумеваю я.
— Да, наверх, — будто бы я о чем-то проговорился, повторяет мент.
Выходим на плац. Меня запихивают в фургон. Но почему же мы подымались? В какой точке комплекса меня затолкали в машину?
Посмотревший на мои сапоги сопровождает нас в фургоне.
— Ты что, твою мать?!
Я ненароком прошелся по его ногам. Он, может быть, ожидал нападения, обознался в ситуации, но не был бы шокирован побоями, и тон его странен.
Большинство мальчиков из пикета — здесь. Куда нас везут? На расстрел? Теперь моя очередь метаться в неведении.
Напротив мента расположились два дружинника. Для поддержки? Для контроля общественности?
— Курить по одному! — командует мент. — Первы­ми курят товарищи дружинники, потом по очереди. Что я сказал?! Сейчас курю я! — мент замечает у себя сигарету. Он на той стадии опьянения, когда искусственная бодрость сменяется флегмой. Однако мент борется. Его долг — доставить партию нарушителей в отделение, а потом, вплоть до утра может быть, еще и еще блистать всеми доблестями эмведешника. Неизвестно, хорошо или плохо окажется опорожнить еще стакан-другой, хотя, появись такая возможность, он ни в коем случае не откажется.
Всем сесть! — багровеет мент. — Я что сказал! Я мужик добрый, но если меня разозлить, тут уж нико­му не поздоровится. — Он с озорством оглядывает нас.
В отделении на Гужбанской знаешь как пиздят! — смеется мальчик, словно предчувствует наслаждение.
В гомоне я оплакиваю эпоху дуэлей. Я вызвал бы после всех пертурбаций каждого из ментов и смыл бы незаслуженный позор в равной схватке.
Я молю о войне или хотя бы аварии. Я взбешен и испуган, заинтересован и расстроен, но более всего — бессилен, и это невыносимо.
Они будут причинять мне боль и травмировать мое тело — издеваться над тем, что я созидаю и воспи­тываю.
15 суток — это: товарищеский суд, лишение премий и тринадцатой, позор и новое мнение.
У меня единственное средство. Я обращаюсь к выс­шим силам с просьбой провести меня сквозь это испы­тание и отпустить в мир до истечения суток.
Нас конвоируют в отделение. Я ощущаю исполнение определенного ритуала на каждом этапе сегодняшней пьесы. У меня отсутствуют статистические данные для выводов. Впрочем, все шаманство ментов имеет целью уничижение личности задержанного — это очевидно.
Нас рассаживают в приемной. За столом — средних лет с сонным лицом. Я почему-то не помню, что было прикреплено к его погонам — звездочки или лычки. За пуленепробиваемым оргстеклом — ожиревший бога­тырь с усами Поддубного. У него вроде бы мерцало сколько-то звезд.
Пока не началось дознание и очные ставки, призна­юсь, что, несмотря на полную непричастность, в редкие дни я сам мечтаю о высоких знаках отличия. Чур!
Влекут сердечницу. Она тщетно артачится. Я пред­лагаю ей свое место. Она вроде бы не оценивает не­уместной галантности и плюхается на стул посреди де­журной.
Я, в общем-то, наращиваю и компоную излагаемый материал: не все умещают рамки рассказа, и в него не вошло (не войдет) то, что было (или не было). Вкратце о данном моменте: общий гул, окрики, осторожный стеб, задержанных разъединяют, уводят, из соседнего коридора слышны гаммы возмущения. Наследник тор­говых работников передает своему соседу зажигалку.
— Вы думаете, вас здесь будут грабить, — замечает манипуляции усач.— Вас здесь не собираются грабить.
Ребята смущены. Предмет возвращается хозяину.
Девица не желает угомониться. Она требует меди­цинскую помощь, восклицает диагноз, рвется к теле­фонному аппарату. Ей сулят камеру. Их — две. Первая обозревается не вся через смотровое стекло, но в ней, видимо, ни души. Во второй — маломерной, не по сла­вянскому гостеприимству, — скромно сидит прилично одетая особа. Воспитанный официальным так называе­мым искусством тотчас угадает именно в ней наиболее коварного рецидивиста. Я не представляю, в чем ее ви­на. На языке сохнет вопрос к ментам, но обращение «скажите, а эта женщина...» и так далее прозвучит че­ресчур наивно, и я продолжаю фиксировать материал.
Девицу определяют в камеру
— Люся, научи ее, как себя вести, — несколько по-родственному обращается мент к загадочной персоне. Может быть, она посажена для урезонивания кри­кунов?
Девица плюет в милиционера. Он отскакивает, сме­ется: «Ну, еще разок!» — и шагает в камеру. Плевок. Мент выходит и захлопывает дверь.
Я вспоминаю о молчаливой клятве, данной непокор­ной девушкой. Я тоже клянусь охмелевшей истеричке запечатлеть в документальной прозе непредвиденные мытарства. Клянусь и улыбаюсь тому, что оба мы — гномики по сравнению с духом привидевшихся стоиков.
Самое страшное все-таки смерть, но я согласен вы­брать ее, лишь бы не физическая расправа. Смирюсь со словесной грубостью, но не стерплю насилия. При­знаться, меня в детстве столько били, что я неуправля­ем после пощечины. А вдруг стерплю? Это ведь надеж­да на благополучный исход. Их умение раздавливать личность послужит анестезией. Что у меня, собственно, имеется? Вера, идея? Так, если всерьез. Впрочем, это и составляет их первоочередную задачу: чтобы я осо­знал себя ничтожеством, тогда со мной можно обращаться, как заблагорассудится. Мертвецы, вы ищете ахиллесову пяту? Полагаю, сегодня она не обнару­жится.
Дежурный подзывает по очереди к столу, или просто громко произносит фамилию с места, или не спрашивает повторно данных, а тычет пальцем в рапорт как бы в назидание третьему, видимо ассистенту, также усато­му, только «по-польски».
Скоба просится в туалет. Я тоже не прочь, но они могут заподозрить в этом намерение убежать, и я оста­юсь в нерешительности.
Мент вводит толстуху с алкогольно-проститутским брюхом и мужичка-сутенера. Толстуха матерински оглядывает аудиторию. Мужичонка (такими обычно изображают шпиков III отделения) ищет правильный стиль поведения.
Прощупывание и ликвидация шарфов и шнурков.
— Да ты думаешь, я из-за такого пустяка на суи­цидную пойду? — сценически оскаливается толстуха.
Ее приглашают в маломерную камеру.
Приводят Скобу. В коридоре маячит баскетбольного ГОСТа экзекутор, в штатском. Прикрывает дверь, «Инспектор уголовного розыска».
Скоба просится домой. Менты потешаются над его наивностью. Скоба возмущается. Ему грозят рукоприк­ладством. Табличка «Инспектора...» изменяет проек­цию вместе с дверью. Выглядывает низкорослый экзе­кутор в штатском. Скоба просится в камеру. Женщин перебазируют в просторный карцер. Скобу вкупе с су­тенером — в малогабаритный.
Я заявляю насчет туалета. Ассистент препровожда­ет меня. В дереве высверлена дыра. Пусть он подойдет, приблизит глаз, а я ткну... пальцем.
Возвращаясь из гальюна, различаю гул ударов. Ко­го-то уже пустили в обработку? Шум несется из боль­шой камеры. Наверное, Люся с толстухой преподают уроки смирения сердечнице. Нет, это она сама колотит сапогами в дверь и поносит ментов.
Несовершеннолетних по одному отпускают. Покло­ны благодарности.
А можно вернуться на концерт?
Оттуда вернешься сюда!
Мальчиков из коридора запускают в холл. Сидящий негромко общается с каждым.
Выпускают Скобу. Урожай из комплекса сократился до пяти человек. Девица, дзюдоист, Скоба, некто пья­ный и я.
Из камеры стук. Брезгливая маска толстухи. «Она сейчас задохнется». Мент забегает в камеру и за меховой ворот выволакивает, будто нашкодившую кошку, девицу. Она блюет влет. Мент запинывает ее в клозет.
Богатырь продолжает меня исследовать. Он проха­живается наискосок по дежурке, облокачивается на стойку у стола младшего по чину. Под галифе колы­шется бабье бедро.
«Слушайте, мы же русские люди!» Нет, не так. «Ре­бята, я могу вас спасти!» Не то. «Сейчас вы скоты, но я...» Ну, уж!
Не пора ли вытянуть фант одной из теорий. На­пример, о том, что человечество группируется на три части: волки, овцы и всеядные. Так что же, овца? Или волк на псарне? Тогда натянем поубедительнее кудря­вую шкуру.
Мой теперешний арсенал? Сугубо диверсионные ат­рибуты: зрение, слух, память. И — голос. Разумеется, после, когда выберусь из выгребной ямы.
Меня, в целом, утешает мой дар, у большинства нет и этого, так чем же им оплатить заботу?
Богатырь манит пальцем из-за слюнонепроницаемого плексигласа. С ученической готовностью и собачьей покорностью захожу в отсек. Он сидит (живот между колен) — я стою.
Богатырь: Как же ты так?
Автор: Да я ничего, собственно, не нарушил. Я про­сто...
Богатырь: А это?
Автор: Он не разобрался в ситуации. Разве я похож на хулигана? Я практически вообще не пью. Да чтоб я когда-нибудь позволил себе что-то такое...
Богатырь: А это?
Автор: Она очень спешила, и ей было не до объек­тивности. Вы понимаете, я ведь не гопник из подворот­ни. У меня семья, дети.
Богатырь: Сколько?
Автор: Двое.
Богатырь: Деньги на штраф есть?
Автор: Как назло одна мелочь.
Старший по чину рвет рапорт. Я рад.
Богатырь: Подойди к нему. Запиши со слов и от­пусти.
Автор: Спасибо! (Поклон.) Спасибо большое. Вы не представляете, как я вам благодарен.
Я не видел его лица. Я повернулся спиной и подошел к младшему по званию.
Он: Сядь.
Я (уклоняясь от перегара): Спасибо.
Он: Вокинжеков Петр Владимирович.
Я: Валерьевич.
Он: Пятьдесят третьего года рождения, проспект...
Я: Так точно. Квартира двести восемьдесят пять.
Он: И не стыдно тебе?
Я: Ужас как стыдно, буквально готов повеситься. Вы знаете, я ведь ничего не совершил. У меня брат в МВД служит. Я всегда уважал милицию. Я и работаю рядом с Речной милицией. Со мной в группе ребята из Речной учатся. Меня в жизни никуда не забирали.
Он: Где учишься?
Я: В Речном училище.
Он: А если сообщим о твоем поведении?
Я: Так я же...
Он: Придешь в среду.
Я: На собеседование?
Он: Да, принесешь.
Я: Что, характеристику?
Он: Слушай, мы же мужики. Я по закону обязан те­бе согласно рапорта оформить на пятнадцать суток за хулиганство.
Я: Да я же только...
Он: Я там не был. Ты все понял?
Я: Сколько?
Он: Ну, уж ты сам подумай. Только никому не гово­ри, что здесь был. Жене не говори.
Я: Да что вы, она умрет, если узнает. В среду во сколько подъехать?
Он: Когда сможешь. Мы сутки дежурим. Если меня не найдешь, отдашь ему. Все равно кому, понял?
Я: Да.
Он: Только никому не говори.
Я: Да что вы, конечно, зачем же я буду трепаться? Вы меня так выручили, спасибо сердечное. До сви­дания.
Он: До свидания.
Я: Спасибо вам.
Еще раз прощаюсь с Богатырем. Трое задержанных сидят на спаренных стульях. Девица дремлет в карцере. Я прощаюсь с ассистентом. Я на пороге.
Младший по чину благодетель — в дверях: «Так ты все понял? Никому не говори. Жене не говори. В среду придешь». Китель распахнут. Мерцает папироска. Меркнут погоны. Я удаляюсь.
У них отсутствует чувство меры. Они алчны. Я даю, он возмущается, топочет ногами, составляет с Богаты­рем документ, и вдвоем напрягают меня возвести взят­ку во вторую степень.
«Из-за случая нельзя обвинять систему», — начина­ет мама. «Сколько раз мы тебе внушали — ни во что не вмешивайся», — ворвется в исповедь сестра.
Может быть, сходить в церковь? А если священник куплен? Так оно наверняка и есть.
Обратиться в «Человек и закон»? Все синхронно из­ложить. Со мной отправятся сотрудники. Снабдят ме­ченой купюрой. Я вручу ее одному из двоих. Лучше младшему, поскольку он, наверно, обычно сшибает. Младший сразу расколется. Что у него за душой?
Сейчас же поеду в Большой дом. Или предвари­тельно проконсультироваться с адвокатессой? А нельзя ли найти опеку в лице клуба? Что, если сейчас по­звонить жене, чтобы она телефонировала в отделение, поинтересовалась, где я: якобы вместе ходили на кон­церт, и кто-то ей сообщил там или позвонил после, что я задержан.
Может быть, не носить денег и просто все забыть?
Может быть, использовать сюжет? Неудача или удача? Не я ли маялся отсутствием за последние недели «творческих командировок»? Ожидаемая в отделении плата — это как бы за билет. То, что не ублажил слух «Землянами», — не напоминание ли о миссии?
Философствую далее: я действительно, хотя абсо­лютно символически, отстранял мента. Он, как пред­ставитель власти, осерчал. Составление им рапорта — следствие злобы и непорядочности. Подпись униформистки под документом понятна: менты — ее опора, хо­тя, с другой стороны, она-то уж видела мою невинов­ность. Череда милиционеров до приезда в отделение, в общем-то, ни при чем. Дежурные — даже спасители, если не наврали мне относительно законных последст­вий липовых рапортишек. Пятнадцать суток, пожалуй, не обя­зательны для развития темы.
Может быть, никого не вовлекать в мою новеллу, покорно сунуть ментам бабки и постараться забыть. Меня разве мало унижали?
Я уступаю вам копченую колбасу и Пугачеву, улич­ные термометры и Розенбаума... Я готов... Я... Это все их. Что не зачислено еще в ряд потребления и дефици­та: эпилепсия, инакомыслие, самоубийство? Я должен был умереть там, в бытовке преступников, или позже, в отделении, или еще позже, на реанимации, или в за­городной канаве.
Да, я не могу свыкнуться с мыслью, что должен за них молиться, — мне хочется их убивать!
Такой маленький домик, эдакий теремок-модерн, и сколько в нем вершится судеб! Я не в силах испепе­лить отделение взглядом, я даже не в состоянии обречь мафиози на инфаркт.
Аквариум комплекса светится между насаждений парка. Я, оказывается, совсем рядом, но почему-то за­даю вопрос о местонахождении метро курсанту-артил­леристу. Я делаю это робко, потому что боюсь теперь любой формы, боюсь, боюсь, боюсь...
Хмельная семейно-родственная группа — и я сторо­нюсь: всякое может произойти, а второй тур повлечет увеличение тарифа.
Автобус объезжает корону комплекса. Перед конеч­ной остановкой салон заполняют истерично-веселые люди в алкогольно-приподнятом настроении. Дым и пе­регар. Мат. «Ты хочешь воспринимать отрицатель­ное — сознайся в этом». — «Нет, я не пристрастен. Взгляни, они из ада».
Финиш. Исторгнутое общество ничтожно по сравне­нию с лавиной, уминающейся в метро. Старательно огибаю желтые ограждения. Толпа всасывает меня. Менты с мегафонами координируют напор человеческой массы. Любой из них полномочен выволочь меня из людского потока.
Властное лицо контролера. Гомон, толчки, запахи, сиплые записи второго отделения. Я наказан. Так же, как в пионерлагере — «Никакого кино!», как в ПТУ — «Останешься натирать полы!» Я поставлен лицом к стене. Руки... Куда же деть руки? Приближается ве­личественный фас за полусферой стекла. Заминка схода.
Я располагаюсь в непешеходном углу. Я намерен дождаться Длинного. Между прохожих мелькает ази­атское личико мента. Он не забывает о моем присутст­вии. Периодически к поездам проходят менты. То-то славно будет в их череде опознать исходного.
Поток редеет. Азиат закончил обеспечение посадки в последние двери состава без инцидентов и проволочек. Насупротив меня прислонился пьяный постовой, отпущенный на продолжение зрелища. Он неуверенно на меня смотрит. А если признает врага? Пережидаю еще один поезд, чтобы избежать попутчика с ментов­ским удостоверением. В вагоне рядом со мной устраи­вается кавалер сердечницы. Встреченные свидетели моей драмы, да и вообще все — словно бы актеры, ко­торые возвращаются после спектакля.
21 число.
Ночью мне снятся манипуляции с телом сердечницы. Менты близки к оргазму. Их натруженные на чужих скулах кулаки сомкнуты в «замки». Сердечница напоминает подвесной мост между двумя бастио­нами. Ассистент изнемогает на стреме. Внезапно — ве­сенний маршрут. Не мудрено — там я был как бы сво­боден. Во всяком случае, ощущал себя старшим бра­том. Мы отстаем с матерью от автобуса. После не найти отель. Лейпциг или Карл-Маркс-Штадт? Квартира однополчанки. Мать нервничает. Гимназия в Воронеже. Произвожу акробатические этюды перед детворой...
— Их жизнь компостирует каждого. Я некомплек­тен, и вот, вспомни: мой жетон на существование про­бит всеми диспансерами. Дурдом. Органы. Я разве что не побывал еще на зоне, — кэп кивает. (Дорогой, если бы я умел одалживать свой дар!)
Слева шагает Длинный. Я не в состоянии начать разговор. Я должен объяснить ему. Он, наверное, не все правильно понимает. Я мог бы привычно обозначить графитом:
Бряцал оружием, не имея нужды его применять.
Не поинтересовался моей судьбой.
Присутствовал на втором отделении.
Ввиду допускаемого удельного веса он бы без труда выплыл из омута. Для меня же пребывает пока в буду­щем времени в случае невручения взятки, а может быть, и в случае откупа:
1. Бумага на работу, отсюда:
А). Товарищеский суд.
Б). Лишение ежемесячной и ежеквартальной пре­мий и, автоматом, тринадцатой зарплаты.
В). Отрицательная характеристика в случае ее не­обходимости.
При желании разоблачить взяточников и добиться извинения от исходного мента и униформистки:
1). Обвинение в клевете, ввиду отсутствия свидете­лей, четырех обвиняемых должностных лиц и собствен­ной чужеродности, отсюда:
А). Поворот в мою сторону второй головы Дракона и недовольство третьей ввиду непринесения своевре­менной жертвы.
Б). Уголовное дело, раскопки моей биографической археологии.
В). Психиатрическое освидетельствование и, скорее всего, курс лечения для ликвидации творческого про­цесса.
22 число.
— Представляешь, мы бы так же стебались после допроса с применением медпрепаратов, электрического тока и славянского гуманизма. — Я щурюсь в иллюми­натор. В свете прожектора вмерзшие катера приобре­тают отстраненность, хотя на одном из судов коротает свою жизнь с пэтэушницей пьяный моторист.
... Я пропускаю ответ. Кэп, может быть, промолчал, а вероятнее, ничего не слышал. Да, я же ни слова и не произнес. Я только подумал.
— Так же стебались перед расправой миллионы людей в жерновах мельницы «кто — кого». Да, это все, что у нас остается,— стеб и проклятье.
23 число.
Ты ничего ведь не подписывал?
Нет.
А так ли? За что-то я ведь расписался. Хотя это, по­жалуй, в день получки.
26 число.
Мне снилась моя первая женщина. Мы на ее старой жилплощади. Антиквариат обстановки — ка­тегория раритетов — мне не по себе. Белое вино. Дым. Любимый взгляд. «Надо же! Ты совсем не изменилась! Постой, ты даже моложе. Ты просто девочка!»
Заходит мать. Она ищет меня.
Я штурмую с женой и сыновьями сплоченный бурь­ян. Обозримый ландшафт теряет сложность перехода. Несколько троп. Мы проваливаемся. «Подержи детей — они легче!» — кричу и пытаюсь помочь. Мы вдвоем препятствуем всасыванию малышей. «Я самый тяжелый», — доходит до меня. Мне нечем дышать...
Я непременно напишу в прокуратуру. Изложу все по пунктам. Все равно когда-то придется начать войну. Впрочем, не точно. Придется лишь обнаружить себя. И что дальше? Безоружный против чудовища с при­растающими головами? Но это — долг. Я просто не мо­гу иначе.
И что, никак не стерпеть? Что ты из себя строишь? Над тобой не ломали шпагу, на тебе не завязывали ме­шок, тебя не заталкивали в летательный аппарат, — продолжить? Тебе лишь символически закатили поще­чину. Это даже улучшает кровообращение.
И, главное, к чему преждевременно светиться? Ты не предполагаешь возможного интервала перед следу­ющей вещью? Или...
30 число.
Итак, минуло десять дней. Я мог бы дать подробную хронику каждого, описать, как я повторял разным людям по сути одно и то же, как меня консуль­тировали, что советовали, и перечислить мои импуль­сивные решения, — мог бы, но, опасаюсь, планируемая форма рассказа перерастет в повесть, а то еще и в ро­ман — как тогда быть? Я ведь не профессионал в том смысле, что не обеспечиваю свое существование лите­ратурным трудом, то есть не получил пока ни гроша ни в какой валюте. Неизменный цейтнот не позволяет ра­ботать с объемными штуками. Знаете, пока все вытрях­нешь из папки, рассортируешь, так уже и глаза слипа­ются. Устаю!
Итак, ограничусь пунктиром полутора недель...
Я оцениваю свое отражение в стеклянной вывеске «Городская прокуратура. Приемная». Никто за дверьми пока ничего не знает, никто не видел, как в недалекой подворотне я осенил себя троекратным крестным зна­мением.
В комнате ожидания — двое. Ей хотелось бы занять место Гурченко. Она даже сердится порой на свой зна­менитый оригинал. Он — синтез поздних героев Габена и актеров театра Кабуки.
Я дергаю ручки дверей.
— Вы что же думаете, мы здесь собрались ради собственного удовольствия? — пульсирует веками Гурченко-2.
— Молодой человек, вы считаете, раз сами сюда явились, так вас очень ждут? — по-жабьи замер Габен из Кабуки.
— Мы скоро станем кусаться, — очаровываю Гурченко-2.
— Вы до этого можете довести, — смягчается Габен из Кабуки.
Нам уже весело. Любопытствую о перспективах ви­зита. Старик указывает на кабинет дежурного проку­рора. Он не отрывается от заполнения регистрационных карточек.
— Хотите кого-нибудь засадить? — Ощущение, что я обоих уже видел, пугает.
— Если мог бы, то вас. — Почему все так знакомо?
— Он — адвокат,— шепчет Гурченко-2. Я пытаюсь раскрутить ее на исповедь. Это не требует изощрений — соседка тотчас выкладывает свой сюжет.
— Я работала начальником снабжения. Сколько
можно участвовать в махинациях? Уволилась.
Она сыплет даты и факты, дед уныло хмыкает, я хо­хочу, однако смотрю с участием и даже как бы с вос­торгом.
— Решили меня вернуть силой. Прихожу с работы — дверь опечатана. Я бумажку сорвала — живу. Вот указ. Теперь со служебной площади не выселяют. Это было... — Даты и факты.
Входит молодая особа. Я не решил, уместно ли вкомпоновать в мою биографию новый роман, но, пови­нуясь неутоленности, дико скашиваю глаз. Особа по­вторяет мои метания между трех дверей.
Вы же видите, что все сидят. Чем вы нас лучше? У них обед... — и так далее саркастически ворчит Габен из Кабуки.
Я выхожу из душа, меня хватают два милицио­нера и волокут в машину. И посадили, представьте, в железную клетку.
Я уже запинаюсь в перебивке монолога Гурченко-2. Она одна, пожалуй, способна разрушить рамки посиль­ных мне габаритов.
Холл заполняется просителями. Да, вновь прибыв­шая, а что, собственно, вновь прибывшая, я вот уже и не знаю.
— Шестьсот десять книг, и все рваные. Что же, я спрашиваю, макулатуру собралась сдавать? Все платья — ветхие.
Скажите, кто последний к Рьяному?
А вы, молодой человек, не смейтесь! Вы, навер­ное, не сидели.
У каждого своя реакция.
Я тут до обеда занимал.
А когда у них обед кончится?
Да здесь же все написано. Господи, уже на язы­ке мозоль.
Мебель ломаная. Конечно, они так все швыряли, что и танк бы сломался. Я как протокол прочитала, за­дала вопрос: «Что же у нас в стране — нищие?»
Я тут за мужчиной с портфелем занимала.
А вы к Рьяному? Или к дежурному прокурору?
Молодой человек, у вас истерика?
Скажите, а с моим делом к кому?
А со мной вы не представляете что творят! Все началось с попытки ограбления. Один оказался сыном участкового терапевта.
Да, лучше никуда не обращаться.
И вы знаете, она восемь лет отсидела и снова жалобу написала.
Ну, это уже тут не в порядке.
Да почему же?!
А вы знаете, для чего жить?
Я им говорю: не вернусь, что хотите творите. А лучше не связывайтесь со мной. Я, между прочим, такое знаю, что некоторым сидеть и сидеть, а то и похуже.
Жена терапевта попросила знакомого психиатра, чтобы он прислал за мной машину. Меня так избили! Женщина била и кричала: «Помогите!» Я кричу, и она кричит. Кому же помогут? Двое из фургона выскочили, еще двух пьяниц с улицы позвали. У меня здесь все бы­ло синее, и зуб выбит.
Я тут занимал за кем-то к дежурному.
Я могу показать, где километры газопроводных труб просто так закопаны на миллионы рублей. Для потомков! Знаю, где люди закопаны!
Вот и подумаешь: ждать свою очередь или уйти потихоньку.
Да они же любого нормального дураком сделают.
А оказались детьми обкомовских работников. Участковый говорит: писать не рекомендую. Лучше за­будьте.
И мне советуют: считайте, что вам все присни­лось. Да как же так приснилось! Написала на главного психиатра экспертной комиссии. Сто человек в коридо­ре, один кран, тем более женщины, за двадцать минут надо собраться. Двое мужчин для укола заваливают. Пробовала голодать, предупреждают: прекратите, а то мы вас через зонд накормим. Я уж знаю, чем они на­кормят.
Главное, они не дают написать в Москву на об­жалование. Я сама только после суда узнала, мне мо­лодой человек рассказал.
Мне негде жить. Ночую у подруги. Так они вы­следили и подругу стращают: выселим. Я могу пойти в притон. Я знаю не один притон, не официальный, ко­нечно. Я сама для начальства девочек из общежития вызванивала.
Ну, неправда, он же налаживает. Стало заметно лучше. Пьяных меньше.
Просто рабочих меньше, все рвутся штаны про­тирать.
Так вы, в какую дверь?
Забегает особа в голубом комплекте. Приемщица стеклотары и прокурор — стандарт один. От нее я жду совета или принятия мер?
Честь и благородство — качества канули вместе с эпохой. Баланса «именитых» и «подлых» более не су­ществует. Гамлет, Дон Кихот, граф Безухов — судьба противопоставляла их сотням ничтожеств, но от героев у нас не осталось ни одного гена.
Прокурор слишком внимательна к телефонным звонкам. Даже в случае ошибки в номере она подробно выспрашивает, кто надобен и по какому вопросу. Я ощущаю, как загипнотизированное существо, по­тея, выкладывает должностному лицу всю подногот­ную.
Напишите, конечно, напишите все как было, — заключает юрист.
Скажите, а мне не будет от этого плохо? У меня ведь нет свидетелей вымогания денег?
Наверняка, как выйду на улицу, так она позво­нит в отделение и сообщит подробно о моих сомне­ниях.
— Почему? Вас шантажировали. Заявление отве­зите в прокуратуру района. На основании его проведут служебное расследование.

3 число следующего календарного месяца.
Теперь мне - надо поспешить на аудиенцию к адвокатессе — рассказ пора завершать...
9 число.
Молча кладу на стол машинописный под­малевок. Сейчас она коснется замаранного титула лез­вием ногтя. Спросит: «Что это?»
Она произвела ритуал и приступила. Я мигрирую по квартире. У меня масса дел, своим количеством по от­ношению к реально выделяемому времени их выполне­ние устремляется в плюс бесконечность.
Меня заботит мнение, хотя убежден в ощутимом прогрессе.
Он интересовался моим местом работы? — Ас­соль расправляется с окурком.
Да, он, поэтому и сказал: «Жене — ни слова». — На часах — два. Неплохо бы прилечь. Утром на вах­ту. — Попробую завтра дописать.
Ты все-таки съезди к адвокатессе. — Ассоль за­вершает корректуру и редактуру.
Думаешь, она рекомендует беспроигрышный ва­риант? Впрочем, если я не соберусь на консультацию еще с неделю, то пролечу и с ментовкой, и с рассказом.
Стрелки беспощадны. Появляется «ощущение шле­ма». Рассеиваются мысли и затрудняется речь. Спать!
Ты, когда закончишь, отнесешь это в клуб? — Двумя пальцами она стягивает в гармошку кожный по­кров на лбу. Спать, но не сразу.
Конечно, в клуб, а куда же еще? — Предчувствие читки и возможных последствий. — Так все надоело, что просто безразлично.
А потом?
12 число.
Опасение испортить предмет прозы отсут­ствием эпилога либо наличием некачественной развяз­ки не позволяет долее растягивать интервал в процессе, но я, по причинам внешним и внутренним, а главное, руководствуясь (и не руководствуясь) намеками тай­ных сил, до сего часа (22.07.) не навестил адвокатессу, так что принужден (ха-ха!) внедрить в хронику абзац фантазии, хотя до ознакомления с вещью многочислен­ного круга не смогу наверняка угадать, окажется задуманная вариация менее или более убедительной, не­жели прочий материал...
Кстати заметить, прервал, дабы реставрировать фрагмент 9 числа. Теперь — к адвокатессе.
Завтра — на вахту, а, значит, в среду, предвари­тельно обусловив свидание, я встречаюсь...
По порядку: вход, приветствие, поклоны от родни, вопросы и ответы относительно семьи и быта и — к делу. Несколько профессиональных вопросов. Эдакая акупунктура. Она понимает, что меня интересует то, о чем она в состоянии информировать не официальным языком юриста, а лишь по-родственному, что вот-де, если попробовать так и так. Она бы, оказывается, и ра­да, да вот беда (я не стебусь над ней!), если на следст­вии о неправомерности курсанта на концерте я смогу представить пару очевидцев из своих спутников, то есть из тех, кто присутствовал в отделении, я если кого и ра­зыщу, то они вряд ли подпишутся под моими обвинения­ми, к тому же к моменту вымогательства остались только пьяные, да и они, конечно, не слышали шепота дежурных. Вот если бы я сразу сделал экспертизу. Вот если бы я тотчас обратился туда-то и туда-то. Я — ви­новат! Согласен. Я спасовал и растерялся. Теперь, ко­нечно, можно, но ведь прошло уже... А, в общем-то, с каждым случаются в жизни неприятности, о которых потом не хочется вспоминать. Надо быть предельно осторожней. Да, понятно, унизительно, но это лишь чувства, слова, а в данном эпизоде на весы желательно класть только подтверждаемые факты. Да, если что бу­дет нужно, то в любой день, только вначале по те­лефону.
13 число.
Истекли сутки, и хотя я пишу это до 00 ч. 00 м., но мне необходимо опередить время, чтобы опустить занавес. Это можно было сделать и раньше, и я бы не испытал теперешних сложностей с эпилогом. Нужно что-то закрутить еще, завязать и разорвать — бам-бум-хлоп! — конец, но я все еще продолжаю, мне охота еще поболтать с самим собой посредством пера и бумаги. (Заметьте, какая масса несоответствий в прозе и бытии, но займитесь счетом самостоятельно, как-нибудь после, мне действительно пора завершать).
Лучше всего, мыслится, пригласить читателя на экскурсию в мой лимбико-ретикуляторный комплекс где-нибудь через час с четвертью. Но я не в силах, а посему не имею более выбора и перехожу к резюме. "ЗО + у" — сегодняшняя сумма моей жизни. Из из­вестного числа уже ничего нельзя вычесть, однако через "х" лет настанет пора, когда столь же трудно станет при­плюсовывать новые значения. Это случится после того, как трехглавый Дракон всерьез изберет меня своей до­бычей. Точнее, когда я окажусь достоин того, чтобы стать жертвой.

АТТЕСТАТ
рассказ
1.
Пятилетний, в коротких штанишках на помочах, я шествую по Невскому. Рядом, конечно, должна ша­гать мама, мы всегда вдвоем: она посвящает мне все свободное от заработка время и даже то, что неизменно отведено третьей ипостаси — разносчицы телеграмм. Тогда я, обняв утомленную шею, поблескиваю глазами с ее плеча.
Если я не оседлал маму, то рука моя должна хра­ниться в ее ладони, но я ощущаю землю и свою незакрепощенную кисть — где ты? Однако бедра женщин, которые обычно наплывают на мое лицо, стремятся к равновесию значительно ниже линии горизонта — здесь что-то неладно.
Я внимательно вглядываюсь в асфальт, хотя жела­ние мое — всмотреться в прохожих, но, зная, что еди­ный взгляд толпы примагничен ко мне, я прижимаю подбородок к груди и зыркаю по сторонам...
— Не пиши от первого лица, — отмечая пренебре­жение — не свое — читателя (она ранимее меня!), с кривой усмешкой наваливается на спинку кресла тет­ка. Рука ее стиснута коленями, ноги вибрируют.
Когда пальцы мои, нащупав клюкву, давили ее, ли­цо изображало муку, а после, когда рука подносила со­деянное к глазам, я плакал.
— У тебя опять получится вопль, — осязает волосы тетка: часть их заплетена в косички, отдельные участки завиты и — проседь, проседь. Ребенком я окрестил это
империей...
Здесь было кафе: мать кормила пирожными, звуча­ли сказки (непременно поучительные), официантка Тася, гардеробщик — инвалид с культей, замененной в будущем протезом, и улыбка его (улыбочка), и голос: «Видите...»

2.
Я сидел на потертом стуле и прикидывал сумму, на которую потреблял: угощение качественнее общепитов­ского, но и дороже — его много. Появлению продуктов аккомпанирует табло калькулятора — оно люминесцирует, мне не избежать огненных цифр; 2 яйца, традици­онно диетические — 13X2=26; в меню добавляют за варку и сервис, а подсовывают, убежден, по 9 коп., в столовой неизбежно минимум 30, вместо 18, а это, считай, еще одно можно проглотить, да на 3 коп. хлеба, или так: на копейку соли, на две — хлеба... соли, кста­ти, хватило бы на месяц, а с мучным тоже нечестно, бу­ханку за 14 копеек кромсают на 20 кусков и каждый оценен в копейку, да еще начисляют по 3 коп. за два куска.
Я сидел на потертом стуле и вновь истязался ис­пытанным ранее, когда мялся в очереди у стен кулина­рии, мялся и читал судьбы. Когда мы двигались неспе­тым строем, мне вдруг стало жутко от всего, включая винтики на прилавке-холодильнике: фурнитура тоже оказалась причастна. Стало жаль себя, когда увидел все, как оно есть на самом деле: пиратский глаз кассира, вдавленные, тройные, квадратные подбородки, куцые, будто об одной фаланге, пальцы, сжавшие мешки полиэтиленовые импортные с рекламой джинсов и ав­томобилей, кошелки холщовые (СССР) с мочащимися голозадыми детьми...
Я не уверен, что не присутствую в данный момент в некоторых прельстивших взор зданиях. Я, смотрящий, придирчив: здесь изменить цвет и ликвидировать чет­вертый, надстроенный, этаж — он нарушает гармонию. Я, находящийся в домах, одинок и грустен: здесь кишит народ, бал, мне вроде бы весело, но я обманут, ее — нет, хотя, стоящая, не она ли? Щурюсь, догоняю во внутреннем дворе (статуи, фонтан), останавливаю и изучаю — нет; здесь — ни души, я — затворник, мо­тается пес, таранит руку, это — апогей скорби, и я го­тов зарыться в собачью шерсть, но — нельзя, я под окном незримых и вновь понимаю, что мне не пять, а близко к тридцати, и пока (надежда!) я не вывел ка­тегорию: мечтатель или неудачник.

3.
Активно изучаю присутствующих. Это — две аспи­рантки, прижавшиеся к стойке у заветного окна; они читают допоздна, делят яблоко, спят вместе; асимметричный дипломант: поклевывает девиц («неплохо»!), перетасовывает бумаги, наслаждаясь не только укомп­лектованностью материала, но и проникая заодно в женскую физиологию; потряхивает ворохом (пощу­пывая аспиранток), снова перекладывает; невидимые инспекторы отдела кадров под защитой плексигласа за­таились (как щуки) в промежностях шкафов и сейфов.
Скажите, мне имеет смысл ждать?— громко и никому, пощелкивая пальцами над рабочим местом инспектора 030 (очно-заочного отделения).
Есть право у человека в туалет отлучиться?!— басом (деланным) различается в неистовстве сирени (и это в самом сердце канцелярии!) опустошенное за ночь лицо.
В детстве я мечтал стать сумасшедшим — сума­сшедшие не чувствуют боли. Жениться на медичке? Только не это! Я полагал, что меня настолько угнетет медицинская практика супруги, что я не изыщу ресур­сов для половой жизни. Второе место завоевала работ­ница УВД или КГБ. Третье могла бы заслужить госу­дарственная бюрократка.
Похаживаю энергично, не позволяя усомниться ни людям, ни мебели, ни самому духу делопроизводства в своей бодрости и решимости.
Первой проникает пирамида бумаг, следом очевид­ный кадровик, томясь бременем власти: «Кто бы по­жалел?»
— Я за документами. — Стопы опережают голову, и мне легче.
     — Студбилет, зачетку, читательский. - Сколько у тебя еще козырей?
Нет. — Я уже не уверен, стоило ли тревожить безразличную мне жизнь отдела кадров.
Из библиотеки — справку, из тридцать пятого — заявление с резолюцией Миневича о том, что у вас все потеряно. — И даже символика!
В коридоре фотовыставка к юбилею института. Ша­гаю мимо, но глаза ищут и находят. Подхожу. Почему именно это? За все годы функционирования факультета при всем множестве студентов. Голова Давида. Пет­ренко Алла...
Сейчас я выскочу из квартиры, нажму на кнопку лифта, но не стану томиться — нет, пока он доберется, перепрыгивая ступеньки, я промчусь по лестнице чер­ного хода, попав на девятый этаж, долечу до ее квартиры, вожму палец до боли в звонок и одержимо устав­люсь на дверь: очертания речи, догадка о поступи, дверь открывается, за дверью она, дальше, в глубь квартиры, на кухне — мать и тоже смотрит — четыре глаза изучают меня — я необычен — я как-то неловко поманю, вместе с нею шагнет мать, она тоже поймет, она вспомнит — так было, но остановится, закусит гу­бу, улыбнется — мы все выразим радость, я шепну: «Я хочу тебя! Я хочу с тобой...» — я опущу глаза и снова подыму их: «Пойдем к нам...»
Ты — маньяк, — приникает ко к моей спине Ирина и, дро­жа, всасывается в шею: фиолетовая плазма перелива­ется в нее.
Как всегда не о том, — перебираю невидимые ло­коны. — Мне ведь от них ничего не нужно.
Я все еще у стенда. Навстречу человек, опираясь на палки с подлокотниками: ботинки различны, ноги при перемещении настаивают на своей автономии. Именно это я открыл тогда, когда глаза, части лица и фигуры зажили сами по себе. «Почему у тебя два носа?» И снова взгляд на пожелтевшую хронику: доцент, пустой стул. Да, я тогда вышел.

4.
Река, словно поверженный парашют, не покоряется границам парапета. Больше всего мне дорог сейчас пес: я обнимаю лохматое тело, я успокаиваю зверя: преодо­леем. К реке одержимо влечет, и, отпустив пса — он не убегает, он втирается в ноги, — я перевешиваюсь через гранит, — рыхлое тело воды вскипает жилами, оно по­добно карте, что на ней? Оно сокращается подобно клетке — мне не оторваться, зрелище манит: что под покровом, что за десант скрыт пеной? Волны как скалы. Неужели город гибнет? Накатывается вал. Я схваты­ваю собаку и бегу, но куда? Здания закрыты, и за стек­лами — никого. Никто не отопрет нам, и мы сгинем в бешенстве воды. Но кто там за дверьми — брат? Нет, не он. Это — я. Но все же ощущение братства. Ну, как же, я и я — конечно, мы самые родные друг другу. «Ну что же ты, сколько можно, — с раздраженной заботой он, замыкая дверь. — Посмотри». Да, задержись мы на набережной, и — все. «Что у тебя в сумке?» — он, не повернувшись. «Это собака», — я треплю приосанивше­гося кобеля. «Ну, как хочешь», — он крутит головой — ну совершенно как брат, хотя это — я, допустим я1.
Налево, — произношу я1. — Я в ванную.
Я тоже, — присоединяюсь я.
Забавно созерцать себя со стороны — наблюдаю, как раздевается я1. И тут до меня доходит: ведь я' — мальчишка. Сколько ему — лет пятнадцать? Он вдруг кажется мне неимоверно несчастным. Жажда утешить ребенка столь велика, что я приближаюсь, но вдруг иное захватывает меня, и я:
А как это случилось?
Ты все испортил, — отмахиваюсь от него. Я1 пы­таюсь открыть душ, но под рукой оказывается что-то иное, из иного мира и иной ситуации. Я1 перевожу взгляд, уже вспомнив: это — занемелая рука покойни­ка. Она желта и скрючена, как лапка дохлой курицы.
В чем же моя вина? — недоумеваю я. — Ты сам открыл. — Но тут же ловлю себя на том, что, в общем-то, не в состоянии сообразить, где же я? Но наиболь­шая тревога за я', с ним-то что? Неужели все так, как мне почудилось? Как же спасти его? Я беру его за пле­чи, я шепчу:
Неужели ты не можешь остаться? Неужели не­льзя жить нам двоим?! — кричу я.
Ты не понял? — шепчу я, коченея. Я1 плачу. Ру­ки, мои юные руки, мне не шевельнуть ими, они — мер­твы, мне уже ничего не сказать ему, он так и не поймет. Так и не...

5.
«Заблудиться нужно уметь, это — дар», — утешаю себя, все глубже забираясь по смутно-знакомым лест­ницам на этажи, по ним сквозь двери, по коридорам — в неведомые кущи вуза, как вдруг, словно пробужде­ние, — белый мрамор, зеркала — да-да! — и белый рояль.
— Ты где? — простирает руки жена, чувствуя меня, незримого. — Чем все кончилось?..
Из залы попадаю на лестничную площадку, спуска­юсь по ступенькам, похлопывая черные с золотом перила.
У тебя, сколько людей? — спрашивает спина (я — сзади).
Моих — восемьдесят, — голос из помещения. В нем свет, и дым вуалью стелется наружу. Мощное лицо оборачивается. Мелкие глазки помаргивают. Комсомольский значок. Молчание. — Ну так что? — из никотиновой пелены. — На повестке вопрос с пи­лотками.
— Сейчас, — производит шаг ко мне незнакомец. Ударить или убежать? Последнее не от испуга, а от нежелания нарушать сюжет, навязанный не мною.
Вам кого? — Это ко мне, и новый шаг. Физионо­мия благополучна, как мичуринская антоновка в кор­зине, — помню со школы: ботаничка трясла невесомый (давала подержать) муляж, повторяя несколько удив­ленно: «Полтора килограмма».
— Я за документами, — я, не колеблясь.
Вам завизировать? — Секретарь щелкает, словно кнопочным ножом, авторучкой.
Модест, что там? — В проеме организуется на­бросок, и вот уже композиция из двух фигур: близкий к квадрату с фруктами на плечах тощий, словно вы­давленный из тюбика, возникший.
Нет, я уже выбыл, — киваю, стремясь вниз.
Выход перекрыт, — нависает в пролете яблоня. И будто падает плод, с подкашливанием: — Тупик.

6.
За сложной системой оргстекла и алюминия ста­рушки проводят чаепитие. Каморка тесна, и реальность спорит с иллюстрацией: художник вроде бы шутит над героем, рисуя жилище меньше его самого. Но, так же как в представившейся картинке, видимое убедительно и надежно, так и они: имеют продолжением руки пло­скость стола, головы — ящик с ключами; сколько лет они просидят с блюдцами? Различаю голоса: сплетни­чают. Им, наверное, невдомек, что лепет их слышен за пределами бытовки, во внешнем мире, где старческий гротеск ваяет пороки невестки, соседки, сменщицы, на­чальника «караула».
Заранее шевелю пальцами для привлечения внима­ния, подхожу и громко и вежливо, хотя уже и вспомнил, как добраться, спрашиваю. Мы все улыбаемся, и та, что гардеробщица (номерки как бублики на карем шнур­ке), объясняет. Ей, кажется, понятно, что она первой начала меня утешать.
Натешившись информацией, удаляюсь.
Вахтерша: Бродит, как Савич.
Гардеробщица: И каждый день.
Две реплики — два выстрела: обо мне? Возвраща­юсь и, минуя, бросаю взгляд: непрекращаемое чаепитие — пенсионерки так и сидят здесь до могилы, их ме­няют другие, и Смерть, запутавшись в клиентуре, гада­ет: брала?
Это и есть их захоронение, — шлепается на плечо человечек со спичечный коробок.
Постарайся понять: мне необходима цельность событий, такая, что ли, система от А до Я, иначе легко запутаться.
Человечек: То есть свихнуться.
Я: Ты — Савич.
Он: Неостроумно. Хуже — пошло.
Я: Ну, кто же знал. Прости.
Савич (шепотком): Хочешь жить сто лет?
Я: Двести.
Савич: Полтораста.
Я: Триста.
Он: Возьми.
Сворачиваю ладонь, выхожу во внутренний двор, размыкаю изуродованные пальцы: конфета «Каракум», сжимаю — пусто.
На плече чепчик от желудя.

7.
Я убежден, что нынче успею все завершить. Мне ка­жется, что я не слишком заметен. Зайдя в корпус, от­считываю зигзаги, необходимые (как очереди, обеден­ные перерывы, минуты до открытия, минуты бездейст­вия и молчания торговца) для достижения искомой двери. Я озяб и взмок мгновенно — представилось, что библиотека закрыта. Впрочем, тут же стало понятно, что мысль не сегодняшнего дня, и испуг мой обернулся шуткой.
С влажной спиной я слежу, как вычитаются из биб­лиотекарей части фигур стеллажами и столами, затем совокупляются в единое, как вдруг одна из девушек ис­чезает вовсе, а две другие, будто ведают мою точку зрения, замирают с изданием, листая. Представление это походит на графическую игру.
Привычно сутулюсь, но тотчас предполагаю, что здесь все должно протекать иначе — они многого не одобряют и не могут уподобляться тем, к кому попада­ют в зависимость вне этих стен, неопределенно пощи­пывая прилавок.
Я оценивающе меряю их, и это, сочетаясь с нераспрямленной спиной, рекомендует визитера как закомп­лексованного, преобразующего недуг в наглость.
Не смутись отсутствием билета, Оля (ей подходит это имя?) штампует справку об отсутствии долга. Один — ноль!
Выхожу в коридор и тут же проникаю в недра «ки­оска»— что в нем? Среди кипы книг рассыпана и со­брана бликами и тенями оконной рамы, решеток за окнами, ветвей и листьев, скользящих по стеклам, фи­гура киоскерши. Разброшюровывает тиражи. Закован­ная в одежды (что там, теплые штаны?), она смотрит на меня повелительно и зло, желая с ходу навязать свои идеалы. Но я не верю в созданный ею мир. Я со­творю свой. Да, не сейчас. Не сразу. Годы, тысячи кар­тин. Они навяжут мое мировоззрение миллионам. Я ве­рю. У меня есть силы.
В коридоре — недавний должник библиотеки. Он — рассчитался. Читальный зал, кефир, жена-сокурсница, двадцать копеек, степень. Или: стройотряд, сауна, во­дка, каратэ, халтура на кладбище. Или: родственник в Штатах, собственное мнение, биография. Или — все вместе и что-то еще. Или — вообще иное? А я?
Старается идти быстро, но не уступаю темпа и пере­гоняю девушку (маньяк) с сеткой. В ней: книги, вяза­ние, апельсины.
Девушка (да как же так?!) другая — вдоль забора, границы стройки. Я — широким шагом, через ступень­ки, по лестнице, ведущей к двери одного из корпусов, — но в него ни к чему, — и — вниз. Из-за колонны возни­кает девушка с сеткой, и почти рядом мы следуем до сугубо служебной двери, в которой канет. Кто там, страстный кочегар? Объятия в научно-фантасти­ческом свете манометров под пересечением труб и ар­матуры. Взгляд на аквариум с рыбками (зритель!), взгляд «туда», стон. Торопливое поглощение принесен­ного пайка и его, истопника, многообещающее: «Боль­ше не приходи». Постучаться?

8.
Я навещал деканат раньше: не только в период уче­бы, а после, когда прекратил посещать факультет; ин­тересовался, имею ли возможность возобновить заня­тия, отвечали — да, я удалялся. Когда я вновь визити­ровал институт, то «да» произносила незнакомая де­вушка, экспозиция дипломных работ менялась, стены красились в другой цвет, дисциплины переезжали в но­вые аудитории.
— Что-то сегодня одни отчисленные, — обо мне и еще о ком-то, видимо о нем — поворачиваюсь к блон­дину с красным лицом (должник библиотеки): что же с ним приключилось? Фамилия? Мнется, словно ему срок помочиться; привык прятаться от людей, напи­ваться и иногда, в особые дни, отличаться назойливостью. Вместе экзаменовались. На сочинении шептал все слышнее и разборчивее: «Луч света!» Я мотал го­ловой и улыбался — забыл шпаргалки.
Блондин покашивается на холст, явно приглашая посмотреть: я заметил живопись при входе, как и все здесь; я лишь притворяюсь рассеянным. Да, это тот самый Озим. «Мой Узбекистан». Так что же, мы станем завидовать ему?
— Только осенью, — откладывает просьбу об ака­демической справке девочка. Зачем мне такой доку­мент? И, устало и величественно: — Этот товарищ мне
два месяца надоедал.
Она печатает. Он мнется. Я выхожу.
В коридоре знакомство с дипломными. Не торопясь (роль!) изучаю работы, бормоча: «Дрянь, дрянь». Один холст мне вроде бы надо признать недурным, но я оце­ниваю лишь порыв, родивший его. И только.
У выхода (входа) — списки разнообразных дол­жников, абитуриентов, студентов, отправляемых в сов­хоз, пионерлагерь и пр. Когда-то в них…
Я — на площадке. В руке зачетка Что это, слезы?

9.
В фокусе сумка, опершаяся о ножку стула: «Я тоже не каменная!» — так, явно, восклицает, доказывая, имея, конечно, свои цели. Я понимаю ее сейчас, верю, открыв, — да ведь знал! — что и она спешит и нервни­чает, юлит, пресмыкается.
Не видно фигуры, и, равняясь с окном, опережаю головой туловище, направляю лицо к бойнице, хотя, еще не отворив дверь, знал, что инспектор здесь — за­стыла с того времени, как я покинул приемную, и раз­морозится только теперь, когда загляну, — ага! Смуще­на и, пожалуй, недовольна, только слегка, что даже странно близко к удовольствию, — я пропал, чего-то не сообщив, может быть (мне страшно!) — не пообещав.
Незначительные слова, и дальше: «Будет Стах!» Де­таль! Столбенею. За стеклами, растрафареченными текстом, что-то творится. Там — невидимая с трубкой в руке, далее — провод и некто, а где-то уже зарожда­ются буквы: рябой грузчик с гематомой на виске, под­менив ценник, торгует свиными сардельками; птице да­ли вольную, но она пока не улетает, а примостилась на дверце клетки, наклонив голову; девица не решила — идти к зубному врачу или провести время в кинотеатре, не зная, где может случиться встреча; старик — уми­рает; и все это сгущается и распадается, пульсирует, рокочет (что добавить?), вершится ради апогея цикла: «Будет Стах!»
Должностное лицо обижено — я отвлекся.
— Потребуется паспорт. — Она не договаривает. Когда? В чем сейчас дело? Тем временем рука протяги­вает аттестат. Когда же она изловчилась вскарабкаться на антресоль за папкой с моим делом? Ведь не сейчас. Неужели? А если предположить, что не добыл ни справки, ни зачетки? Если подстроено, то, что это такое?
Выходит и исчезает в дверях одного из отсеков. Что они все, приезжие? Работают ради поступления в вуз? Или после окончания?..
— Распишитесь.
Я проследил приближение и то, как листки в руках вздрагивают вместе с грудями. Она — сексуальна. У нее — двойная жизнь. Ей это нравится. Первая сто­рона бытия, «инспекторская», оказывается (сладостная неожиданность, не ставшая привычкой) оплаченной в половой, потому как в ней происходит накопление для второй.
Скажите, а можно мне получить официальную справку, что я у вас отучился? — У вас! Таращу взор.
Если вы хотите академическую с перечнем за­чтенных дисциплин, то нужен запрос, и вообще это ре­альнее — осенью, сейчас (говори, продолжай, но толь­ко искренне, и я услышу нечто, да, именно теперь, в ря­ду никчемных построений: я не такой безумец!) навер­няка ничего не добьешься.
Да, это было бы здорово, получить такой доку­мент. Да. — Взгляд, чувствую, чересчур наивен, пере­гнул — улыбается. — А вот вы заметили насчет восста­новления? — Поднята бровь.— Это осуществимо? — бросаю в прорубь окна, замирая — обо что ударится фраза?
Лучше всего обратитесь в тридцать пятый каби­нет и побеседуйте с Миневичем лично. У вас про­шло... — слова достигли плотной среды, — ...более трех лет со времени отчисления, но если вы являетесь работ­ником Министерства просвещения, то им, как правило, идут навстречу.
— Нет. Не являюсь.
Время утекает сквозь беспомощные пальцы. Их искалеченность — не причина бездействия, лишь повод для оправданий. «Сколько я мог бы сделать»,— отчер­киваю я формальной линией бесплодность каждого го­да. «Я должен», — мне еще хватает дыхания на пустомельство.
— Что же вы не обратились раньше? '
      Что толку объяснять (и как?), что я прилетал и парил над корпусом, загадывая: там? Нет, там. Как объяснить мое нахождение в классе, когда сокурсники первый раз работали маслом — до чего забавно это выглядело? Можно справедливо заметить, что тогда я бился в горячке в тисках незаменимого Ганса, — да, это происходило в то время. Но я не…

10.
Это не Миневич — у меня вроде бы нет сомнений. Я прокрался тихо, к тому же он, развалясь, слюнявил телефонную трубку, так что я возник внезапно и застал его врасплох. Неподготовленным жестом пытается по­править что-то в воздухе. Это оказывается ни к чему, если иметь в виду меня, но он ощущает наличие еще и иного. Мне бы следовало зайти раньше, — понимаю, — тогда бы констатировал действие, и все в аудиенции разыгралось бы точнее.
Беседуя, я не в состоянии уразуметь, существует ли путь к реабилитации, и мыслимая черта после моего вопроса: «Так я могу восстановиться?» — «Да» или «Нет» — не проявляется.
Некоторое время воспринимаю сидящего проректо­ром, ради чего соединяю два абсолютно несхожих лица в единое: больше растягивается и оплывает физионо­мия исполняющего обязанности в пользу Миневича, потом ошибка в личностях пресекается, он, насто­роженно встретившись глазами, молвит: «Я — не Ми­невич».
Не видя лучшего выхода, решаю вести себя эго­истично и, нечто тараторя, удаляюсь, но тотчас разво­рачиваюсь, как обруч, сжимая вопросительный знак: «Так я могу восстановиться?» — «Нет».

11.

Когда город враждебен, я боюсь не добраться до дома, я боюсь, но город чинит препятствия, и я никак не могу добраться до своего дома.
Пожалуй, я вышел не туда, после сунулся не в ту подворотню и вышел не из предначертанной парадной на набережную. Булыжник и песок. Задницы плюющих в реку детей. «К всенощной!» — чуть не завопил я, со­образив, что слышимое — перезвон колоколов. Глаз заметался: подворотня и ворота деревянные, бесконеч­но раз крашенные, — настежь, вросшие в асфальт — им, огнедышащим, заливали их; старуха, приклеенная вампиризмом к стеклу: платок и... (чья-то картина?), как барельеф, лепка стенная (ее не должно быть!).
Меня часто одолевали странные сновидения. Соба­ка. Пес погиб много веков назад. Во всем виноват я. Он понесся за мной, и его перерезало трамваем. Когда транспорт приближался, мне казалось, это еще не фи­нал. Миг повис у вечности. Ной вроде бы вырвался из-под колес. Можно ли было что-то исправить? Его слов­но затянуло в омут. Он выскочил или нет? Я не смог со­образить. Я понял, что слышу вой. Я заткнул уши. Я помчался проходными дворами. Я стал задыхаться и сменил бег на шаг. Я оказался у залива. Здесь мы ку­пались с ним. Мы жгли (возьми себя в руки!) — я жег костры. Пес, что он представлял собой? Что он значил?
Я все помню. Людей. Дома. У меня было преиму­щество. Существовало два исхода. Он — там или — дома. В сумерках я появился из подворотни. Ной лежал между рельсов. Он — жив! Только не спеши, а то все ис­портишь! Его не увлекло под колеса! Ну, может быть, задело, толкнуло. Да, это уж точно, но не столь страш­но. Я приближался. Контур пса меняется. Я — обманут! Песком засыпанные останки. Выбилась шерсть. Вьется. Мысль — откопать. Или просто окликнуть. Реанима­ция. Трансплантация. Что я?
Последующие дни преобладал смех. Повествуя о смерти, я стебался. И вот те же ворота, та же перс­пектива, может быть тот же день. Может быть, Ной ря­дом, и сегодня ничего не случится.

12.
Брюки и кудри (я составляю тебя), этюдник, мета­физически отяготивший плечо.
— Постойте, — начну я. — Постой! Я доверю тебе чью-то жизнь. Когда мать целовала его щеки, губки, ягодицы, подбрасывала, ловила, то же проделывал отец, и оба называли происходящее счастьем, то он, го­ленький, становился неожиданно задумчивым, и в гла­зах его маячило нечто, знание иного возраста, опыт зрелых лет, и родители, встретив мудрость, терялись, по инерции продолжая радость, но останавливались и со­зерцали его, размышляя — было ли у него что-то рань­ше? Трехлетний, он стоял на краю парапета и неотрыв­но следил за мусором, плывущим по течению...
О ком вы? — попытаешься ты вспомнить.
Сейчас я не назову наверняка, но после, может быть, вспомню его точное имя.
Архитектура града еще просвечивает сквозь фигуру, но я уже ревную к размалеванным картонкам в фанер­ном коробе.
Да, но зачем? — попытаешься ты защититься от странных воспоминаний.
Только не говори, не произноси слов, молю тебя, я попробую напомнить, как в детстве (было это?) орал от отчаяния, горя и злости, вожделения возможного и — утраты, утраты: воздух хранил волнение и запах, глаза различали контур — она только что прошла, ка­жется коснулась меня, и, умилившись моей стряпне в песочнице, неуклюжим манипуляциям железными формочками, призвала к иному. Юношей я загляды­вался на египтянок, пил дешевое вино и пел с надры­вом, стариком я мямлил: «Это еще не все, я еще встре­чу...»
Это все нормально. — Улыбается Ирина — сни­схождение и материнство, но по сути — другое: ее страшит скольжение по желобу, она видит, как тщетно цепляются конечности обреченных: милая, она хочет обрести силу...
Но дай мне вспомнить утро с пузырями солнца сквозь тучи, когда стриж, стремясь, отсек проводом крыло и, упав на гравий, бился... и вечер, когда пред­метом своей страсти я избрал огрызок газетной страни­цы с фрагментом: стиснутые кулачки прижаты к ма­леньким грудям, узкие трусики, неаккуратный лист, на выброс, верхняя часть лица отсутствует, только губы в упреке кому-то, посягнувшему на беззащитность. Она сразу стала моей, я защищал ее от коварных преследо­вателей и, израненный, молитвенно прощался с ней, из­бавленной.
— Так это была... — не выдержишь ты, сжимая мою руку.
— Ну, потерпи еще: я привык бродить, казалось, без цели, как сам считал вначале, но как-то понял — цель есть нечто, не оформляемое речью, из бесчисленных со­ставляющих чего были угаданные — тень, луч, возглас, и таящееся — в листве, за поворотом, в окнах. Я та­щился по раскаленной пустыне, там негде было ук­рыться от смертельного зноя, но, иссушенный и обезоб­раженный ветрами и недугами, убедившись, что на планете для меня не существует ни клочка суши, про­валиваясь в бездну, пробуренную водой в своей же массе, я немел, предчувствуя, и скоро убеждался, что за пеной в столбе брызг рождается радужный лик.
Почему мы не побеседовали об этом раньше? — услышу я голос ушедшего Учителя и, после паузы, об­ниму тебя за плечи
Ты понимаешь, у меня нет ни одной картины маслом, но это, в сущности, не так: отсутствие их не аб­солютное — они почти материализованы, хотя произнес и убедился — нет ни одной картины маслом.
Но кто же ты? — резко воспрянешь ты (этюдник стукнется о колонну Казанского собора: Невский так же гудит — что можем мы? Старуха на мосту хищно исследует ворох голубиных перьев: где же мякоть?)
Ни разу нельзя обойтись без мертвечины, — очнется критик.
Я — пятилетний мальчик со змеиной головой: мольба и страсть — согрей и полюби, дай припасть к своему сердцу, и я уйду, оставив в тебе свой яд, но не предам имя. Не назову.
Почему ты стал таким? Мне жалко...
Когда каждый кусочек моего тела был предан пороку, когда я не искал разврат, а бежал его, когда я просто бродил по кладбищу, когда, наступив на тень, я вспоминал, да, когда очертания случались похожими, когда любой эпизод... когда прозой и живописью ста­новилось все видимое...
Что же тогда?— спросишь ты, готовая слушать.

© Петр Кожевников. 1983
Авторы 0   Посетители 907
© 2011 lit-room.ru литрум.рф
Все права защищены
Идея и стиль: Группа 4етыре
Дизайн и программирование: Zetex
Общее руководство: Васенька робот