ГОЛОВА ДРАКОНА
Памяти Владимира К.
20 число.
Колизей фонтанирует иллюминацией. Олимпиец, конечно, в трусах. Так и есть: на фигуре, якобы парящей на траверзе входа, подразумевается дефицитный хлопок.
Ввиду нарушения толкования суммы буквенных знаков, мне оказывается сложно дифференцировать свое отношение к обилию милиционеров. Там, где собрались люди для того, чтобы побаловаться эстрадой, это должно удивить. Но что меня может удивить? Меня, как и прочих. Мне не в диковинку очередь, измеряемая от минут до конца жизненного срока. Меня озадачит отсутствие толпы за мясом или туалетной бумагой, джинсами или лицензионными пластинками.
Итак, меня (условно) не удивила многочисленность стражей порядка. Я независимо поднимаюсь по ступенькам. Вхожу в первую, вторую прозрачную дверь.
Стоп. Я оборачиваюсь из будущего. Дерзкий взгляд пенсионерки в синтетической куртке. Пристальное изучение билета, брезгливое, но энергичное отрывание «контроля», безразличное, ввиду внимания к ожидающим проверки, втирание бумаги в ладонь.
Стоп. Администратор покашивается, будто ему необходима поддержка. «Я же вам объяснил: там!» - и вновь взмах рукой по неопределенной траектории.
Сколько ненависти. Как они несчастны! До чего убоги — и достойны ли сожаления? Ведь моя жизнь обокрадена за десятилетия до рождения именно этими беспородными безбожниками...
Начнут, как повелось, позже обозначенного часа, и я успею в уборную.
Комфорт и чистота. Простота интерьера позволяет лаконичную уборку: достаточно направить струю шланга.
Отвлекшись от писсуара, я замечаю милиционера и чувствую себя тотчас неловко, хотя не нарушал правопорядка. Он изучает меня из кафельной кельи, и я рад, что готов покинуть помещение.
Водружаюсь, возможно, не на свое место, но по данным обзора мое уже занято. Это обстоятельство обнадеживает возможной раскрепощенностью.
Минуя ряды, стреляет глазами Длинный. Он фиксирует мою воздетую руку, и мы уже рядом.
На сцене — ведущий. Юмор для масс. Наставления к овациям. Первый номер. Оригинальный жанр. «Они во втором», — отвечает на мой тычок Длинный. Аплодисменты, и вновь конферансье. Утомительная прелюдия. «Александр Розенбаум». Зал доволен.
Несколько лысый человек с усиками. Он далеко, и перископ ассоциаций сообщает, может быть, не точное: Окуджава, Евстигнеев, Басов. Еще в гульканье ведущего я уловил неискренность. Теперь она очевидна в «самовыражении» автора-исполнителя.
«На пленке еще кое-что можно слушать», — дублирует мои мысли Длинный.
Зал бьет в ладони. Много ли им надо? И от кого они теперь могут ждать большего? Вместе с акциями оригинала растет капитал посмертных пайщиков. Банальный образец мимикрии.
Неутомимый клоун. Реклама к обещанным дебютам. Цветок и бабочка. Не все удачно, и в луче софита мелькает то ладонь, то, предположительно, лоб. Ляпы в исполнении еще больше умиляют аудиторию. «Освистай, если хочешь умереть», — сообщаю Длинному. Он с шумным вздохом откидывает голову и медленно опускает кулаки на колени.
Затейник балагурит. Нечто уже совершенно загадочное. Отработанными штрихами вносится ясность. Оркестр телевидения. Возникает девица в балахоне. Песня о кубике Рубика. Я угадываю, что это дочь, по голосу и манере. «Это все — их», — шепчу я в нервное ухо. Сосед матерится и жестикулирует. «Обрати внимание, какой расчет, причем его выполняет сама жизнь, которая адаптировалась к трехголовому дракону. В первом акте — вся некондиция переблюется, начнет возбухать, глянь-ка, сколько ментов. Машутка — их любимица». Длинный имитирует позывы.
Мы гордо огибаем ряды. Энергично спускаемся к выходу. Длинный впереди.
До конца выходить нельзя, — без предисловий упирается в его грудь капельдинерша в нейлоновой униформе.
А если мне надо? — разводит руками спутник.
Никаких надо. Когда положено, тогда и выйдешь, — обнаруживается милиционер.
Вы, наверное, перепутали: входить нельзя после начала мистерии, — пытаюсь я обратиться полояльней.
Ты сейчас в другом месте будешь шутить.
А почему на ты?
Я сказал — назад!
Мент пытается провести Длинному секретный прием для конвоирования. Робкие реплики возмущения с флангов: у стен — те, кто пытался выбраться из зала до нас.
Я оборачиваюсь в прошлое. Нужно было перечеркнуть дальнейшую биографию свободного (условно) человека и выразить менту искреннее отношение посредством оперативных ударов. И вдруг случилось бы так, что ранее не выпущенные решились бы присоединиться.
Или: расправа и побег. Блюститель охает на полу, а я исчезаю за кулисами.
Но после этого...
А я мог бы переждать в какой-нибудь шахте или декорации.
— Если вам необходим человек, давайте я с вами пойду, — предлагаю себя.
Однако мент все же воскресил фрагмент из техники захватов и приник к Длинному, словно криминальный любовник. Я вынужден его отъединить. Я становлюсь между ними.
Что мне, на тебя делать? — не унимается спутник.
Сейчас поговоришь, — напрягается мент.
Иди в зал, — бросаю Длинному через плечо.
Мент рыпается. Но я неизменно на его пути. Длинный исчезает. Я более не препятствую. В зале ему, вероятно, запрещено без чрезвычайной надобности отрабатывать борцовские азы. Он топает ко мне: «Пошли!» Я не противлюсь. Я ничего не совершил. Я всего лишь хотел выйти из зала.
Пусть зависнет в вечности ролик из моей жизни. Стиснув в самбистском захвате ветхий свитер, мент препровождает меня в пикет.
Я не помышляю о контрмерах. Как вели себя другие в подобных и гораздо более унизительных и опасных ситуациях? «У человека всегда можно отнять что-то еще», — кажется, так. И у меня, оказывается, накопилось достаточно, чтобы дракон мог вволю поизгиляться. «Учитель, незримый, я подчас отрицаю Тебя, но, может быть, Ты все же существуешь. Дай знак, ободри — я раздавлен».
В дверях штаба ДНД курсант изображает конвоирование. Я озадачен. Этап два — мгновенная метаморфоза. Мент обиженно таращится на сидящего за столом капитана. Впрочем, я скверно ориентируюсь в чинах по звездам и прочим знакам отличия. Я так обычно и пытаюсь определить чин: считаю звезды и вспоминаю, по сколько их должно быть у кого, начиная с младшего лейтенанта.
Хулиганил, орал, мешал представлению, — скороговоркой шинкует мент. Лай превратился в скулеж. — При задержании матерился, оказал сопротивление.
Да что вы такое говорите, я пальцем вас не тронул и слова грубого не сказал, — я привстаю.
Сидеть! — жмет мне на плечо мент с чубом. Мой взгляд блуждает в поисках легендарной шашки.
Слышь, парень, — отягощает рукав пьяный сатир. — Слышь, сядь на место.
Сопротивлялся?! Напиши, как: хватался за мундир, пинался? — Одновременно старший по чину перекладывает телефонные трубки, нажимает клавиши селектора, цыкает на прочих задержанных.
Да, рвал шинель, лягнул меня несколько раз. — Чудится, мент готов разреветься. Он продолжает причитать, заполняя бланк рапорта, а после — второй, на изначально чистом листе. Я обращаюсь к ним без ориентации на звание, развожу руками и мямлю:
Да что же это, товарищи, да если бы хоть что-то такое.
Роль гнусна, но мне уже несколько жутковато — что совершат со мной серые пугала?
Послушайте, что вы пишете, я же ни в чем не виноват, я просто хотел выйти из зала, я взрослый человек, отец, литератор...
А я — коммунист! — Аргументы всасываются в черную дыру Учения.
Приближается рябой мент и начинает хлопать по плечам и ребрам. Да это же обыск!
— Что у тебя здесь? — замирает он в районе голеней.
— Сапоги.
Искренне улыбаюсь. Мент остолбенело упирается в мою обувь. Сапоги чешские, недорогие и вряд ли могут представлять для мента ценность, но они на мне, и хотя всего лишь первый день, всего пару часов, но уже заряжены моими флюидами. Впрочем, они могли показаться ему принадлежностью к какому-нибудь из трехбуквенных ведомств.
Мент уставился на обувь, и я вспоминаю Руслана, я обращаюсь к прочим источникам — убийство за сапоги!
Руки дергаются вниз. Неужели я намеревался разуться? Мент презрительно меряет меня взглядом.
Среди сидящих — брань и ссоры. Сосед в шубейке пытается через меня ударить мальчика в аналогичной одежде.
Фамилия?!
Скоба.
Будешь выебываться, отправлю в вытрезвитель, — грозит кулаком Четыре Звезды.
Его отвлекает возня. Доставлены двое. Дрались. Выясняется, один из них — курсант военного училища.
Что он тебе сделал?
Куртку разорвал, — чеканит курсант.
Пиши на возмещение ущерба.
Да он же мою девушку... — разевает рот гражданский.
Сядь. Быстро сядь! — толкает его полный возмущения мент.
Дежурная по залу щурится, она ищет второго.
Послушайте, — начинаю я.
Куда?! — толкает в плечо русоволосый с улыбкой. Растягиваю в ответ рот: я готов стать подобострастным, лишь бы вырваться из адского круга.
Прерви хронику, начнешь вновь с красной строки. Вспомни, не присутствовало ли в тебе кроме страха и любопытства тайной веры — все обойдется? И не благодаря невиновности, а в силу проверенной непотопляемости?..
Я вновь изучаю присутствующих. Менты из породы развращенных земледельцев. Точнее, из тех, кто занял места земледельцев, истребив истинных.
Среди задержанных — превалирование кричащей нестандартности. Оба соседа в ложных мехах кипят от энергии. Их невоспитанные тела буквально трясет от гнева и ужаса. Я любуюсь ими, не теша себя надеждой, — они не гарантированы от роковых шагов. В их мозгу заложена модель распада.
Мальчик из семьи торговых работников доказывает свою непричастность к правонарушению. Мне трудно описать, как это определяется, но, согласитесь, в наше время принадлежность к любому клану чувствуется моментально. Подростка насильно усаживают. Почему им спокойней, когда все сидят? Боятся побега?
«И снится нам не рокот космодрома...» — шипит из дистрофичного динамика второе отделение.
Заволакивают пьяного парня. Дружок соседа справа ухитрился смыться, и добычу усаживают на пустое место. Парень ехидно улыбается.
— Что?— словно по телепатическому зову, наклоняется мент.
Парень демонстрирует удостоверение постового милиционера.
Дай сюда, — протягивает руку мент.
Не тебе, — парень водит пальцем и прячет удостоверение.
Товарищ подполковник, — обращается мент к вошедшему, — тут наш попался.
Сказано было — своих не брать.
Высший чин понимающе смотрит на удостоверение.
Больше не напивайся. - И к подчиненным: - Армию и флот тоже не брать.
Товарищ подполковник, — вопреки вето распрямляюсь и подхожу к высшему здесь чину. — Со мной произошла ошибка. Я не оказывал сопротивления и...
Фамилия. — Взгляд на волосы. Пятнадцать лет назад их можно было безнаказанно обкорнать. Можно было исполосовать брюки. Можно было оставить меня наедине с боевыми сверстниками.
Вокинжеков.
Две Большие Звезды тасует рапорта.
Так вот же подпись свидетеля. Это сроком пахнет.
Да я просто хотел выйти из зала.
В отделении разберутся.
Вталкивают девицу. За ней следует молодой человек. Она с порога начинает орать на ментов, требует немедленно врача ввиду сердечного приступа. Менты хохочут. Молодой человек деликатно удаляется.
— Ты сам пьяный, — отстраняет девица мента. — Дайте мне позвонить. Я могу умереть!
Хохот, брань, хохот. Задержанные стебутся, Скоба резюмирует: «Дура!»
Кто ей дал контрамарку? — голос из-за мундиров.
Кто тебе дал контрамарку?
— Я вам не собираюсь отвечать! - Четыре Звезды покачивает головой.
Дай сюда сумку,— вырывает предмет у пьяного мальчика чубастый.
Что это?
Кимоно. Я дзюдо занимаюсь.
Тебе в отделении покажут дзюдо!
Этого тоже? — обо мне мент.
Да. Второго дать в помощь? — ухмыляется капитан.
Не таких бугаев доставлял.
Да я же ничего не сделал. Ну, как так можно?! - Мы поднимаемся по лестнице.
Наверх? — недоумеваю я.
— Да, наверх, — будто бы я о чем-то проговорился, повторяет мент.
Выходим на плац. Меня запихивают в фургон. Но почему же мы подымались? В какой точке комплекса меня затолкали в машину?
Посмотревший на мои сапоги сопровождает нас в фургоне.
— Ты что, твою мать?!
Я ненароком прошелся по его ногам. Он, может быть, ожидал нападения, обознался в ситуации, но не был бы шокирован побоями, и тон его странен.
Большинство мальчиков из пикета — здесь. Куда нас везут? На расстрел? Теперь моя очередь метаться в неведении.
Напротив мента расположились два дружинника. Для поддержки? Для контроля общественности?
— Курить по одному! — командует мент. — Первыми курят товарищи дружинники, потом по очереди. Что я сказал?! Сейчас курю я! — мент замечает у себя сигарету. Он на той стадии опьянения, когда искусственная бодрость сменяется флегмой. Однако мент борется. Его долг — доставить партию нарушителей в отделение, а потом, вплоть до утра может быть, еще и еще блистать всеми доблестями эмведешника. Неизвестно, хорошо или плохо окажется опорожнить еще стакан-другой, хотя, появись такая возможность, он ни в коем случае не откажется.
Всем сесть! — багровеет мент. — Я что сказал! Я мужик добрый, но если меня разозлить, тут уж никому не поздоровится. — Он с озорством оглядывает нас.
В отделении на Гужбанской знаешь как пиздят! — смеется мальчик, словно предчувствует наслаждение.
В гомоне я оплакиваю эпоху дуэлей. Я вызвал бы после всех пертурбаций каждого из ментов и смыл бы незаслуженный позор в равной схватке.
Я молю о войне или хотя бы аварии. Я взбешен и испуган, заинтересован и расстроен, но более всего — бессилен, и это невыносимо.
Они будут причинять мне боль и травмировать мое тело — издеваться над тем, что я созидаю и воспитываю.
15 суток — это: товарищеский суд, лишение премий и тринадцатой, позор и новое мнение.
У меня единственное средство. Я обращаюсь к высшим силам с просьбой провести меня сквозь это испытание и отпустить в мир до истечения суток.
Нас конвоируют в отделение. Я ощущаю исполнение определенного ритуала на каждом этапе сегодняшней пьесы. У меня отсутствуют статистические данные для выводов. Впрочем, все шаманство ментов имеет целью уничижение личности задержанного — это очевидно.
Нас рассаживают в приемной. За столом — средних лет с сонным лицом. Я почему-то не помню, что было прикреплено к его погонам — звездочки или лычки. За пуленепробиваемым оргстеклом — ожиревший богатырь с усами Поддубного. У него вроде бы мерцало сколько-то звезд.
Пока не началось дознание и очные ставки, признаюсь, что, несмотря на полную непричастность, в редкие дни я сам мечтаю о высоких знаках отличия. Чур!
Влекут сердечницу. Она тщетно артачится. Я предлагаю ей свое место. Она вроде бы не оценивает неуместной галантности и плюхается на стул посреди дежурной.
Я, в общем-то, наращиваю и компоную излагаемый материал: не все умещают рамки рассказа, и в него не вошло (не войдет) то, что было (или не было). Вкратце о данном моменте: общий гул, окрики, осторожный стеб, задержанных разъединяют, уводят, из соседнего коридора слышны гаммы возмущения. Наследник торговых работников передает своему соседу зажигалку.
— Вы думаете, вас здесь будут грабить, — замечает манипуляции усач.— Вас здесь не собираются грабить.
Ребята смущены. Предмет возвращается хозяину.
Девица не желает угомониться. Она требует медицинскую помощь, восклицает диагноз, рвется к телефонному аппарату. Ей сулят камеру. Их — две. Первая обозревается не вся через смотровое стекло, но в ней, видимо, ни души. Во второй — маломерной, не по славянскому гостеприимству, — скромно сидит прилично одетая особа. Воспитанный официальным так называемым искусством тотчас угадает именно в ней наиболее коварного рецидивиста. Я не представляю, в чем ее вина. На языке сохнет вопрос к ментам, но обращение «скажите, а эта женщина...» и так далее прозвучит чересчур наивно, и я продолжаю фиксировать материал.
Девицу определяют в камеру
— Люся, научи ее, как себя вести, — несколько по-родственному обращается мент к загадочной персоне. Может быть, она посажена для урезонивания крикунов?
Девица плюет в милиционера. Он отскакивает, смеется: «Ну, еще разок!» — и шагает в камеру. Плевок. Мент выходит и захлопывает дверь.
Я вспоминаю о молчаливой клятве, данной непокорной девушкой. Я тоже клянусь охмелевшей истеричке запечатлеть в документальной прозе непредвиденные мытарства. Клянусь и улыбаюсь тому, что оба мы — гномики по сравнению с духом привидевшихся стоиков.
Самое страшное все-таки смерть, но я согласен выбрать ее, лишь бы не физическая расправа. Смирюсь со словесной грубостью, но не стерплю насилия. Признаться, меня в детстве столько били, что я неуправляем после пощечины. А вдруг стерплю? Это ведь надежда на благополучный исход. Их умение раздавливать личность послужит анестезией. Что у меня, собственно, имеется? Вера, идея? Так, если всерьез. Впрочем, это и составляет их первоочередную задачу: чтобы я осознал себя ничтожеством, тогда со мной можно обращаться, как заблагорассудится. Мертвецы, вы ищете ахиллесову пяту? Полагаю, сегодня она не обнаружится.
Дежурный подзывает по очереди к столу, или просто громко произносит фамилию с места, или не спрашивает повторно данных, а тычет пальцем в рапорт как бы в назидание третьему, видимо ассистенту, также усатому, только «по-польски».
Скоба просится в туалет. Я тоже не прочь, но они могут заподозрить в этом намерение убежать, и я остаюсь в нерешительности.
Мент вводит толстуху с алкогольно-проститутским брюхом и мужичка-сутенера. Толстуха матерински оглядывает аудиторию. Мужичонка (такими обычно изображают шпиков III отделения) ищет правильный стиль поведения.
Прощупывание и ликвидация шарфов и шнурков.
— Да ты думаешь, я из-за такого пустяка на суицидную пойду? — сценически оскаливается толстуха.
Ее приглашают в маломерную камеру.
Приводят Скобу. В коридоре маячит баскетбольного ГОСТа экзекутор, в штатском. Прикрывает дверь, «Инспектор уголовного розыска».
Скоба просится домой. Менты потешаются над его наивностью. Скоба возмущается. Ему грозят рукоприкладством. Табличка «Инспектора...» изменяет проекцию вместе с дверью. Выглядывает низкорослый экзекутор в штатском. Скоба просится в камеру. Женщин перебазируют в просторный карцер. Скобу вкупе с сутенером — в малогабаритный.
Я заявляю насчет туалета. Ассистент препровождает меня. В дереве высверлена дыра. Пусть он подойдет, приблизит глаз, а я ткну... пальцем.
Возвращаясь из гальюна, различаю гул ударов. Кого-то уже пустили в обработку? Шум несется из большой камеры. Наверное, Люся с толстухой преподают уроки смирения сердечнице. Нет, это она сама колотит сапогами в дверь и поносит ментов.
Несовершеннолетних по одному отпускают. Поклоны благодарности.
А можно вернуться на концерт?
Оттуда вернешься сюда!
Мальчиков из коридора запускают в холл. Сидящий негромко общается с каждым.
Выпускают Скобу. Урожай из комплекса сократился до пяти человек. Девица, дзюдоист, Скоба, некто пьяный и я.
Из камеры стук. Брезгливая маска толстухи. «Она сейчас задохнется». Мент забегает в камеру и за меховой ворот выволакивает, будто нашкодившую кошку, девицу. Она блюет влет. Мент запинывает ее в клозет.
Богатырь продолжает меня исследовать. Он прохаживается наискосок по дежурке, облокачивается на стойку у стола младшего по чину. Под галифе колышется бабье бедро.
«Слушайте, мы же русские люди!» Нет, не так. «Ребята, я могу вас спасти!» Не то. «Сейчас вы скоты, но я...» Ну, уж!
Не пора ли вытянуть фант одной из теорий. Например, о том, что человечество группируется на три части: волки, овцы и всеядные. Так что же, овца? Или волк на псарне? Тогда натянем поубедительнее кудрявую шкуру.
Мой теперешний арсенал? Сугубо диверсионные атрибуты: зрение, слух, память. И — голос. Разумеется, после, когда выберусь из выгребной ямы.
Меня, в целом, утешает мой дар, у большинства нет и этого, так чем же им оплатить заботу?
Богатырь манит пальцем из-за слюнонепроницаемого плексигласа. С ученической готовностью и собачьей покорностью захожу в отсек. Он сидит (живот между колен) — я стою.
Богатырь: Как же ты так?
Автор: Да я ничего, собственно, не нарушил. Я просто...
Богатырь: А это?
Автор: Он не разобрался в ситуации. Разве я похож на хулигана? Я практически вообще не пью. Да чтоб я когда-нибудь позволил себе что-то такое...
Богатырь: А это?
Автор: Она очень спешила, и ей было не до объективности. Вы понимаете, я ведь не гопник из подворотни. У меня семья, дети.
Богатырь: Сколько?
Автор: Двое.
Богатырь: Деньги на штраф есть?
Автор: Как назло одна мелочь.
Старший по чину рвет рапорт. Я рад.
Богатырь: Подойди к нему. Запиши со слов и отпусти.
Автор: Спасибо! (Поклон.) Спасибо большое. Вы не представляете, как я вам благодарен.
Я не видел его лица. Я повернулся спиной и подошел к младшему по званию.
Он: Сядь.
Я (уклоняясь от перегара): Спасибо.
Он: Вокинжеков Петр Владимирович.
Я: Валерьевич.
Он: Пятьдесят третьего года рождения, проспект...
Я: Так точно. Квартира двести восемьдесят пять.
Он: И не стыдно тебе?
Я: Ужас как стыдно, буквально готов повеситься. Вы знаете, я ведь ничего не совершил. У меня брат в МВД служит. Я всегда уважал милицию. Я и работаю рядом с Речной милицией. Со мной в группе ребята из Речной учатся. Меня в жизни никуда не забирали.
Он: Где учишься?
Я: В Речном училище.
Он: А если сообщим о твоем поведении?
Я: Так я же...
Он: Придешь в среду.
Я: На собеседование?
Он: Да, принесешь.
Я: Что, характеристику?
Он: Слушай, мы же мужики. Я по закону обязан тебе согласно рапорта оформить на пятнадцать суток за хулиганство.
Я: Да я же только...
Он: Я там не был. Ты все понял?
Я: Сколько?
Он: Ну, уж ты сам подумай. Только никому не говори, что здесь был. Жене не говори.
Я: Да что вы, она умрет, если узнает. В среду во сколько подъехать?
Он: Когда сможешь. Мы сутки дежурим. Если меня не найдешь, отдашь ему. Все равно кому, понял?
Я: Да.
Он: Только никому не говори.
Я: Да что вы, конечно, зачем же я буду трепаться? Вы меня так выручили, спасибо сердечное. До свидания.
Он: До свидания.
Я: Спасибо вам.
Еще раз прощаюсь с Богатырем. Трое задержанных сидят на спаренных стульях. Девица дремлет в карцере. Я прощаюсь с ассистентом. Я на пороге.
Младший по чину благодетель — в дверях: «Так ты все понял? Никому не говори. Жене не говори. В среду придешь». Китель распахнут. Мерцает папироска. Меркнут погоны. Я удаляюсь.
У них отсутствует чувство меры. Они алчны. Я даю, он возмущается, топочет ногами, составляет с Богатырем документ, и вдвоем напрягают меня возвести взятку во вторую степень.
«Из-за случая нельзя обвинять систему», — начинает мама. «Сколько раз мы тебе внушали — ни во что не вмешивайся», — ворвется в исповедь сестра.
Может быть, сходить в церковь? А если священник куплен? Так оно наверняка и есть.
Обратиться в «Человек и закон»? Все синхронно изложить. Со мной отправятся сотрудники. Снабдят меченой купюрой. Я вручу ее одному из двоих. Лучше младшему, поскольку он, наверно, обычно сшибает. Младший сразу расколется. Что у него за душой?
Сейчас же поеду в Большой дом. Или предварительно проконсультироваться с адвокатессой? А нельзя ли найти опеку в лице клуба? Что, если сейчас позвонить жене, чтобы она телефонировала в отделение, поинтересовалась, где я: якобы вместе ходили на концерт, и кто-то ей сообщил там или позвонил после, что я задержан.
Может быть, не носить денег и просто все забыть?
Может быть, использовать сюжет? Неудача или удача? Не я ли маялся отсутствием за последние недели «творческих командировок»? Ожидаемая в отделении плата — это как бы за билет. То, что не ублажил слух «Землянами», — не напоминание ли о миссии?
Философствую далее: я действительно, хотя абсолютно символически, отстранял мента. Он, как представитель власти, осерчал. Составление им рапорта — следствие злобы и непорядочности. Подпись униформистки под документом понятна: менты — ее опора, хотя, с другой стороны, она-то уж видела мою невиновность. Череда милиционеров до приезда в отделение, в общем-то, ни при чем. Дежурные — даже спасители, если не наврали мне относительно законных последствий липовых рапортишек. Пятнадцать суток, пожалуй, не обязательны для развития темы.
Может быть, никого не вовлекать в мою новеллу, покорно сунуть ментам бабки и постараться забыть. Меня разве мало унижали?
Я уступаю вам копченую колбасу и Пугачеву, уличные термометры и Розенбаума... Я готов... Я... Это все их. Что не зачислено еще в ряд потребления и дефицита: эпилепсия, инакомыслие, самоубийство? Я должен был умереть там, в бытовке преступников, или позже, в отделении, или еще позже, на реанимации, или в загородной канаве.
Да, я не могу свыкнуться с мыслью, что должен за них молиться, — мне хочется их убивать!
Такой маленький домик, эдакий теремок-модерн, и сколько в нем вершится судеб! Я не в силах испепелить отделение взглядом, я даже не в состоянии обречь мафиози на инфаркт.
Аквариум комплекса светится между насаждений парка. Я, оказывается, совсем рядом, но почему-то задаю вопрос о местонахождении метро курсанту-артиллеристу. Я делаю это робко, потому что боюсь теперь любой формы, боюсь, боюсь, боюсь...
Хмельная семейно-родственная группа — и я сторонюсь: всякое может произойти, а второй тур повлечет увеличение тарифа.
Автобус объезжает корону комплекса. Перед конечной остановкой салон заполняют истерично-веселые люди в алкогольно-приподнятом настроении. Дым и перегар. Мат. «Ты хочешь воспринимать отрицательное — сознайся в этом». — «Нет, я не пристрастен. Взгляни, они из ада».
Финиш. Исторгнутое общество ничтожно по сравнению с лавиной, уминающейся в метро. Старательно огибаю желтые ограждения. Толпа всасывает меня. Менты с мегафонами координируют напор человеческой массы. Любой из них полномочен выволочь меня из людского потока.
Властное лицо контролера. Гомон, толчки, запахи, сиплые записи второго отделения. Я наказан. Так же, как в пионерлагере — «Никакого кино!», как в ПТУ — «Останешься натирать полы!» Я поставлен лицом к стене. Руки... Куда же деть руки? Приближается величественный фас за полусферой стекла. Заминка схода.
Я располагаюсь в непешеходном углу. Я намерен дождаться Длинного. Между прохожих мелькает азиатское личико мента. Он не забывает о моем присутствии. Периодически к поездам проходят менты. То-то славно будет в их череде опознать исходного.
Поток редеет. Азиат закончил обеспечение посадки в последние двери состава без инцидентов и проволочек. Насупротив меня прислонился пьяный постовой, отпущенный на продолжение зрелища. Он неуверенно на меня смотрит. А если признает врага? Пережидаю еще один поезд, чтобы избежать попутчика с ментовским удостоверением. В вагоне рядом со мной устраивается кавалер сердечницы. Встреченные свидетели моей драмы, да и вообще все — словно бы актеры, которые возвращаются после спектакля.
21 число.
Ночью мне снятся манипуляции с телом сердечницы. Менты близки к оргазму. Их натруженные на чужих скулах кулаки сомкнуты в «замки». Сердечница напоминает подвесной мост между двумя бастионами. Ассистент изнемогает на стреме. Внезапно — весенний маршрут. Не мудрено — там я был как бы свободен. Во всяком случае, ощущал себя старшим братом. Мы отстаем с матерью от автобуса. После не найти отель. Лейпциг или Карл-Маркс-Штадт? Квартира однополчанки. Мать нервничает. Гимназия в Воронеже. Произвожу акробатические этюды перед детворой...
— Их жизнь компостирует каждого. Я некомплектен, и вот, вспомни: мой жетон на существование пробит всеми диспансерами. Дурдом. Органы. Я разве что не побывал еще на зоне, — кэп кивает. (Дорогой, если бы я умел одалживать свой дар!)
Слева шагает Длинный. Я не в состоянии начать разговор. Я должен объяснить ему. Он, наверное, не все правильно понимает. Я мог бы привычно обозначить графитом:
Бряцал оружием, не имея нужды его применять.
Не поинтересовался моей судьбой.
Присутствовал на втором отделении.
Ввиду допускаемого удельного веса он бы без труда выплыл из омута. Для меня же пребывает пока в будущем времени в случае невручения взятки, а может быть, и в случае откупа:
1. Бумага на работу, отсюда:
А). Товарищеский суд.
Б). Лишение ежемесячной и ежеквартальной премий и, автоматом, тринадцатой зарплаты.
В). Отрицательная характеристика в случае ее необходимости.
При желании разоблачить взяточников и добиться извинения от исходного мента и униформистки:
1). Обвинение в клевете, ввиду отсутствия свидетелей, четырех обвиняемых должностных лиц и собственной чужеродности, отсюда:
А). Поворот в мою сторону второй головы Дракона и недовольство третьей ввиду непринесения своевременной жертвы.
Б). Уголовное дело, раскопки моей биографической археологии.
В). Психиатрическое освидетельствование и, скорее всего, курс лечения для ликвидации творческого процесса.
22 число.
— Представляешь, мы бы так же стебались после допроса с применением медпрепаратов, электрического тока и славянского гуманизма. — Я щурюсь в иллюминатор. В свете прожектора вмерзшие катера приобретают отстраненность, хотя на одном из судов коротает свою жизнь с пэтэушницей пьяный моторист.
... Я пропускаю ответ. Кэп, может быть, промолчал, а вероятнее, ничего не слышал. Да, я же ни слова и не произнес. Я только подумал.
— Так же стебались перед расправой миллионы людей в жерновах мельницы «кто — кого». Да, это все, что у нас остается,— стеб и проклятье.
23 число.
Ты ничего ведь не подписывал?
Нет.
А так ли? За что-то я ведь расписался. Хотя это, пожалуй, в день получки.
26 число.
Мне снилась моя первая женщина. Мы на ее старой жилплощади. Антиквариат обстановки — категория раритетов — мне не по себе. Белое вино. Дым. Любимый взгляд. «Надо же! Ты совсем не изменилась! Постой, ты даже моложе. Ты просто девочка!»
Заходит мать. Она ищет меня.
Я штурмую с женой и сыновьями сплоченный бурьян. Обозримый ландшафт теряет сложность перехода. Несколько троп. Мы проваливаемся. «Подержи детей — они легче!» — кричу и пытаюсь помочь. Мы вдвоем препятствуем всасыванию малышей. «Я самый тяжелый», — доходит до меня. Мне нечем дышать...
Я непременно напишу в прокуратуру. Изложу все по пунктам. Все равно когда-то придется начать войну. Впрочем, не точно. Придется лишь обнаружить себя. И что дальше? Безоружный против чудовища с прирастающими головами? Но это — долг. Я просто не могу иначе.
И что, никак не стерпеть? Что ты из себя строишь? Над тобой не ломали шпагу, на тебе не завязывали мешок, тебя не заталкивали в летательный аппарат, — продолжить? Тебе лишь символически закатили пощечину. Это даже улучшает кровообращение.
И, главное, к чему преждевременно светиться? Ты не предполагаешь возможного интервала перед следующей вещью? Или...
30 число.
Итак, минуло десять дней. Я мог бы дать подробную хронику каждого, описать, как я повторял разным людям по сути одно и то же, как меня консультировали, что советовали, и перечислить мои импульсивные решения, — мог бы, но, опасаюсь, планируемая форма рассказа перерастет в повесть, а то еще и в роман — как тогда быть? Я ведь не профессионал в том смысле, что не обеспечиваю свое существование литературным трудом, то есть не получил пока ни гроша ни в какой валюте. Неизменный цейтнот не позволяет работать с объемными штуками. Знаете, пока все вытряхнешь из папки, рассортируешь, так уже и глаза слипаются. Устаю!
Итак, ограничусь пунктиром полутора недель...
Я оцениваю свое отражение в стеклянной вывеске «Городская прокуратура. Приемная». Никто за дверьми пока ничего не знает, никто не видел, как в недалекой подворотне я осенил себя троекратным крестным знамением.
В комнате ожидания — двое. Ей хотелось бы занять место Гурченко. Она даже сердится порой на свой знаменитый оригинал. Он — синтез поздних героев Габена и актеров театра Кабуки.
Я дергаю ручки дверей.
— Вы что же думаете, мы здесь собрались ради собственного удовольствия? — пульсирует веками Гурченко-2.
— Молодой человек, вы считаете, раз сами сюда явились, так вас очень ждут? — по-жабьи замер Габен из Кабуки.
— Мы скоро станем кусаться, — очаровываю Гурченко-2.
— Вы до этого можете довести, — смягчается Габен из Кабуки.
Нам уже весело. Любопытствую о перспективах визита. Старик указывает на кабинет дежурного прокурора. Он не отрывается от заполнения регистрационных карточек.
— Хотите кого-нибудь засадить? — Ощущение, что я обоих уже видел, пугает.
— Если мог бы, то вас. — Почему все так знакомо?
— Он — адвокат,— шепчет Гурченко-2. Я пытаюсь раскрутить ее на исповедь. Это не требует изощрений — соседка тотчас выкладывает свой сюжет.
— Я работала начальником снабжения. Сколько
можно участвовать в махинациях? Уволилась.
Она сыплет даты и факты, дед уныло хмыкает, я хохочу, однако смотрю с участием и даже как бы с восторгом.
— Решили меня вернуть силой. Прихожу с работы — дверь опечатана. Я бумажку сорвала — живу. Вот указ. Теперь со служебной площади не выселяют. Это было... — Даты и факты.
Входит молодая особа. Я не решил, уместно ли вкомпоновать в мою биографию новый роман, но, повинуясь неутоленности, дико скашиваю глаз. Особа повторяет мои метания между трех дверей.
Вы же видите, что все сидят. Чем вы нас лучше? У них обед... — и так далее саркастически ворчит Габен из Кабуки.
Я выхожу из душа, меня хватают два милиционера и волокут в машину. И посадили, представьте, в железную клетку.
Я уже запинаюсь в перебивке монолога Гурченко-2. Она одна, пожалуй, способна разрушить рамки посильных мне габаритов.
Холл заполняется просителями. Да, вновь прибывшая, а что, собственно, вновь прибывшая, я вот уже и не знаю.
— Шестьсот десять книг, и все рваные. Что же, я спрашиваю, макулатуру собралась сдавать? Все платья — ветхие.
Скажите, кто последний к Рьяному?
А вы, молодой человек, не смейтесь! Вы, наверное, не сидели.
У каждого своя реакция.
Я тут до обеда занимал.
А когда у них обед кончится?
Да здесь же все написано. Господи, уже на языке мозоль.
Мебель ломаная. Конечно, они так все швыряли, что и танк бы сломался. Я как протокол прочитала, задала вопрос: «Что же у нас в стране — нищие?»
Я тут за мужчиной с портфелем занимала.
А вы к Рьяному? Или к дежурному прокурору?
Молодой человек, у вас истерика?
Скажите, а с моим делом к кому?
А со мной вы не представляете что творят! Все началось с попытки ограбления. Один оказался сыном участкового терапевта.
Да, лучше никуда не обращаться.
И вы знаете, она восемь лет отсидела и снова жалобу написала.
Ну, это уже тут не в порядке.
Да почему же?!
А вы знаете, для чего жить?
Я им говорю: не вернусь, что хотите творите. А лучше не связывайтесь со мной. Я, между прочим, такое знаю, что некоторым сидеть и сидеть, а то и похуже.
Жена терапевта попросила знакомого психиатра, чтобы он прислал за мной машину. Меня так избили! Женщина била и кричала: «Помогите!» Я кричу, и она кричит. Кому же помогут? Двое из фургона выскочили, еще двух пьяниц с улицы позвали. У меня здесь все было синее, и зуб выбит.
Я тут занимал за кем-то к дежурному.
Я могу показать, где километры газопроводных труб просто так закопаны на миллионы рублей. Для потомков! Знаю, где люди закопаны!
Вот и подумаешь: ждать свою очередь или уйти потихоньку.
Да они же любого нормального дураком сделают.
А оказались детьми обкомовских работников. Участковый говорит: писать не рекомендую. Лучше забудьте.
И мне советуют: считайте, что вам все приснилось. Да как же так приснилось! Написала на главного психиатра экспертной комиссии. Сто человек в коридоре, один кран, тем более женщины, за двадцать минут надо собраться. Двое мужчин для укола заваливают. Пробовала голодать, предупреждают: прекратите, а то мы вас через зонд накормим. Я уж знаю, чем они накормят.
Главное, они не дают написать в Москву на обжалование. Я сама только после суда узнала, мне молодой человек рассказал.
Мне негде жить. Ночую у подруги. Так они выследили и подругу стращают: выселим. Я могу пойти в притон. Я знаю не один притон, не официальный, конечно. Я сама для начальства девочек из общежития вызванивала.
Ну, неправда, он же налаживает. Стало заметно лучше. Пьяных меньше.
Просто рабочих меньше, все рвутся штаны протирать.
Так вы, в какую дверь?
Забегает особа в голубом комплекте. Приемщица стеклотары и прокурор — стандарт один. От нее я жду совета или принятия мер?
Честь и благородство — качества канули вместе с эпохой. Баланса «именитых» и «подлых» более не существует. Гамлет, Дон Кихот, граф Безухов — судьба противопоставляла их сотням ничтожеств, но от героев у нас не осталось ни одного гена.
Прокурор слишком внимательна к телефонным звонкам. Даже в случае ошибки в номере она подробно выспрашивает, кто надобен и по какому вопросу. Я ощущаю, как загипнотизированное существо, потея, выкладывает должностному лицу всю подноготную.
Напишите, конечно, напишите все как было, — заключает юрист.
Скажите, а мне не будет от этого плохо? У меня ведь нет свидетелей вымогания денег?
Наверняка, как выйду на улицу, так она позвонит в отделение и сообщит подробно о моих сомнениях.
— Почему? Вас шантажировали. Заявление отвезите в прокуратуру района. На основании его проведут служебное расследование.
3 число следующего календарного месяца.
Теперь мне - надо поспешить на аудиенцию к адвокатессе — рассказ пора завершать...
9 число.
Молча кладу на стол машинописный подмалевок. Сейчас она коснется замаранного титула лезвием ногтя. Спросит: «Что это?»
Она произвела ритуал и приступила. Я мигрирую по квартире. У меня масса дел, своим количеством по отношению к реально выделяемому времени их выполнение устремляется в плюс бесконечность.
Меня заботит мнение, хотя убежден в ощутимом прогрессе.
Он интересовался моим местом работы? — Ассоль расправляется с окурком.
Да, он, поэтому и сказал: «Жене — ни слова». — На часах — два. Неплохо бы прилечь. Утром на вахту. — Попробую завтра дописать.
Ты все-таки съезди к адвокатессе. — Ассоль завершает корректуру и редактуру.
Думаешь, она рекомендует беспроигрышный вариант? Впрочем, если я не соберусь на консультацию еще с неделю, то пролечу и с ментовкой, и с рассказом.
Стрелки беспощадны. Появляется «ощущение шлема». Рассеиваются мысли и затрудняется речь. Спать!
Ты, когда закончишь, отнесешь это в клуб? — Двумя пальцами она стягивает в гармошку кожный покров на лбу. Спать, но не сразу.
Конечно, в клуб, а куда же еще? — Предчувствие читки и возможных последствий. — Так все надоело, что просто безразлично.
А потом?
12 число.
Опасение испортить предмет прозы отсутствием эпилога либо наличием некачественной развязки не позволяет долее растягивать интервал в процессе, но я, по причинам внешним и внутренним, а главное, руководствуясь (и не руководствуясь) намеками тайных сил, до сего часа (22.07.) не навестил адвокатессу, так что принужден (ха-ха!) внедрить в хронику абзац фантазии, хотя до ознакомления с вещью многочисленного круга не смогу наверняка угадать, окажется задуманная вариация менее или более убедительной, нежели прочий материал...
Кстати заметить, прервал, дабы реставрировать фрагмент 9 числа. Теперь — к адвокатессе.
Завтра — на вахту, а, значит, в среду, предварительно обусловив свидание, я встречаюсь...
По порядку: вход, приветствие, поклоны от родни, вопросы и ответы относительно семьи и быта и — к делу. Несколько профессиональных вопросов. Эдакая акупунктура. Она понимает, что меня интересует то, о чем она в состоянии информировать не официальным языком юриста, а лишь по-родственному, что вот-де, если попробовать так и так. Она бы, оказывается, и рада, да вот беда (я не стебусь над ней!), если на следствии о неправомерности курсанта на концерте я смогу представить пару очевидцев из своих спутников, то есть из тех, кто присутствовал в отделении, я если кого и разыщу, то они вряд ли подпишутся под моими обвинениями, к тому же к моменту вымогательства остались только пьяные, да и они, конечно, не слышали шепота дежурных. Вот если бы я сразу сделал экспертизу. Вот если бы я тотчас обратился туда-то и туда-то. Я — виноват! Согласен. Я спасовал и растерялся. Теперь, конечно, можно, но ведь прошло уже... А, в общем-то, с каждым случаются в жизни неприятности, о которых потом не хочется вспоминать. Надо быть предельно осторожней. Да, понятно, унизительно, но это лишь чувства, слова, а в данном эпизоде на весы желательно класть только подтверждаемые факты. Да, если что будет нужно, то в любой день, только вначале по телефону.
13 число.
Истекли сутки, и хотя я пишу это до 00 ч. 00 м., но мне необходимо опередить время, чтобы опустить занавес. Это можно было сделать и раньше, и я бы не испытал теперешних сложностей с эпилогом. Нужно что-то закрутить еще, завязать и разорвать — бам-бум-хлоп! — конец, но я все еще продолжаю, мне охота еще поболтать с самим собой посредством пера и бумаги. (Заметьте, какая масса несоответствий в прозе и бытии, но займитесь счетом самостоятельно, как-нибудь после, мне действительно пора завершать).
Лучше всего, мыслится, пригласить читателя на экскурсию в мой лимбико-ретикуляторный комплекс где-нибудь через час с четвертью. Но я не в силах, а посему не имею более выбора и перехожу к резюме. "ЗО + у" — сегодняшняя сумма моей жизни. Из известного числа уже ничего нельзя вычесть, однако через "х" лет настанет пора, когда столь же трудно станет приплюсовывать новые значения. Это случится после того, как трехглавый Дракон всерьез изберет меня своей добычей. Точнее, когда я окажусь достоин того, чтобы стать жертвой.
АТТЕСТАТ
рассказ
1.
Пятилетний, в коротких штанишках на помочах, я шествую по Невскому. Рядом, конечно, должна шагать мама, мы всегда вдвоем: она посвящает мне все свободное от заработка время и даже то, что неизменно отведено третьей ипостаси — разносчицы телеграмм. Тогда я, обняв утомленную шею, поблескиваю глазами с ее плеча.
Если я не оседлал маму, то рука моя должна храниться в ее ладони, но я ощущаю землю и свою незакрепощенную кисть — где ты? Однако бедра женщин, которые обычно наплывают на мое лицо, стремятся к равновесию значительно ниже линии горизонта — здесь что-то неладно.
Я внимательно вглядываюсь в асфальт, хотя желание мое — всмотреться в прохожих, но, зная, что единый взгляд толпы примагничен ко мне, я прижимаю подбородок к груди и зыркаю по сторонам...
— Не пиши от первого лица, — отмечая пренебрежение — не свое — читателя (она ранимее меня!), с кривой усмешкой наваливается на спинку кресла тетка. Рука ее стиснута коленями, ноги вибрируют.
Когда пальцы мои, нащупав клюкву, давили ее, лицо изображало муку, а после, когда рука подносила содеянное к глазам, я плакал.
— У тебя опять получится вопль, — осязает волосы тетка: часть их заплетена в косички, отдельные участки завиты и — проседь, проседь. Ребенком я окрестил это
империей...
Здесь было кафе: мать кормила пирожными, звучали сказки (непременно поучительные), официантка Тася, гардеробщик — инвалид с культей, замененной в будущем протезом, и улыбка его (улыбочка), и голос: «Видите...»
2.
Я сидел на потертом стуле и прикидывал сумму, на которую потреблял: угощение качественнее общепитовского, но и дороже — его много. Появлению продуктов аккомпанирует табло калькулятора — оно люминесцирует, мне не избежать огненных цифр; 2 яйца, традиционно диетические — 13X2=26; в меню добавляют за варку и сервис, а подсовывают, убежден, по 9 коп., в столовой неизбежно минимум 30, вместо 18, а это, считай, еще одно можно проглотить, да на 3 коп. хлеба, или так: на копейку соли, на две — хлеба... соли, кстати, хватило бы на месяц, а с мучным тоже нечестно, буханку за 14 копеек кромсают на 20 кусков и каждый оценен в копейку, да еще начисляют по 3 коп. за два куска.
Я сидел на потертом стуле и вновь истязался испытанным ранее, когда мялся в очереди у стен кулинарии, мялся и читал судьбы. Когда мы двигались неспетым строем, мне вдруг стало жутко от всего, включая винтики на прилавке-холодильнике: фурнитура тоже оказалась причастна. Стало жаль себя, когда увидел все, как оно есть на самом деле: пиратский глаз кассира, вдавленные, тройные, квадратные подбородки, куцые, будто об одной фаланге, пальцы, сжавшие мешки полиэтиленовые импортные с рекламой джинсов и автомобилей, кошелки холщовые (СССР) с мочащимися голозадыми детьми...
Я не уверен, что не присутствую в данный момент в некоторых прельстивших взор зданиях. Я, смотрящий, придирчив: здесь изменить цвет и ликвидировать четвертый, надстроенный, этаж — он нарушает гармонию. Я, находящийся в домах, одинок и грустен: здесь кишит народ, бал, мне вроде бы весело, но я обманут, ее — нет, хотя, стоящая, не она ли? Щурюсь, догоняю во внутреннем дворе (статуи, фонтан), останавливаю и изучаю — нет; здесь — ни души, я — затворник, мотается пес, таранит руку, это — апогей скорби, и я готов зарыться в собачью шерсть, но — нельзя, я под окном незримых и вновь понимаю, что мне не пять, а близко к тридцати, и пока (надежда!) я не вывел категорию: мечтатель или неудачник.
3.
Активно изучаю присутствующих. Это — две аспирантки, прижавшиеся к стойке у заветного окна; они читают допоздна, делят яблоко, спят вместе; асимметричный дипломант: поклевывает девиц («неплохо»!), перетасовывает бумаги, наслаждаясь не только укомплектованностью материала, но и проникая заодно в женскую физиологию; потряхивает ворохом (пощупывая аспиранток), снова перекладывает; невидимые инспекторы отдела кадров под защитой плексигласа затаились (как щуки) в промежностях шкафов и сейфов.
Скажите, мне имеет смысл ждать?— громко и никому, пощелкивая пальцами над рабочим местом инспектора 030 (очно-заочного отделения).
Есть право у человека в туалет отлучиться?!— басом (деланным) различается в неистовстве сирени (и это в самом сердце канцелярии!) опустошенное за ночь лицо.
В детстве я мечтал стать сумасшедшим — сумасшедшие не чувствуют боли. Жениться на медичке? Только не это! Я полагал, что меня настолько угнетет медицинская практика супруги, что я не изыщу ресурсов для половой жизни. Второе место завоевала работница УВД или КГБ. Третье могла бы заслужить государственная бюрократка.
Похаживаю энергично, не позволяя усомниться ни людям, ни мебели, ни самому духу делопроизводства в своей бодрости и решимости.
Первой проникает пирамида бумаг, следом очевидный кадровик, томясь бременем власти: «Кто бы пожалел?»
— Я за документами. — Стопы опережают голову, и мне легче.
— Студбилет, зачетку, читательский. - Сколько у тебя еще козырей?
Нет. — Я уже не уверен, стоило ли тревожить безразличную мне жизнь отдела кадров.
Из библиотеки — справку, из тридцать пятого — заявление с резолюцией Миневича о том, что у вас все потеряно. — И даже символика!
В коридоре фотовыставка к юбилею института. Шагаю мимо, но глаза ищут и находят. Подхожу. Почему именно это? За все годы функционирования факультета при всем множестве студентов. Голова Давида. Петренко Алла...
Сейчас я выскочу из квартиры, нажму на кнопку лифта, но не стану томиться — нет, пока он доберется, перепрыгивая ступеньки, я промчусь по лестнице черного хода, попав на девятый этаж, долечу до ее квартиры, вожму палец до боли в звонок и одержимо уставлюсь на дверь: очертания речи, догадка о поступи, дверь открывается, за дверью она, дальше, в глубь квартиры, на кухне — мать и тоже смотрит — четыре глаза изучают меня — я необычен — я как-то неловко поманю, вместе с нею шагнет мать, она тоже поймет, она вспомнит — так было, но остановится, закусит губу, улыбнется — мы все выразим радость, я шепну: «Я хочу тебя! Я хочу с тобой...» — я опущу глаза и снова подыму их: «Пойдем к нам...»
Ты — маньяк, — приникает ко к моей спине Ирина и, дрожа, всасывается в шею: фиолетовая плазма переливается в нее.
Как всегда не о том, — перебираю невидимые локоны. — Мне ведь от них ничего не нужно.
Я все еще у стенда. Навстречу человек, опираясь на палки с подлокотниками: ботинки различны, ноги при перемещении настаивают на своей автономии. Именно это я открыл тогда, когда глаза, части лица и фигуры зажили сами по себе. «Почему у тебя два носа?» И снова взгляд на пожелтевшую хронику: доцент, пустой стул. Да, я тогда вышел.
4.
Река, словно поверженный парашют, не покоряется границам парапета. Больше всего мне дорог сейчас пес: я обнимаю лохматое тело, я успокаиваю зверя: преодолеем. К реке одержимо влечет, и, отпустив пса — он не убегает, он втирается в ноги, — я перевешиваюсь через гранит, — рыхлое тело воды вскипает жилами, оно подобно карте, что на ней? Оно сокращается подобно клетке — мне не оторваться, зрелище манит: что под покровом, что за десант скрыт пеной? Волны как скалы. Неужели город гибнет? Накатывается вал. Я схватываю собаку и бегу, но куда? Здания закрыты, и за стеклами — никого. Никто не отопрет нам, и мы сгинем в бешенстве воды. Но кто там за дверьми — брат? Нет, не он. Это — я. Но все же ощущение братства. Ну, как же, я и я — конечно, мы самые родные друг другу. «Ну что же ты, сколько можно, — с раздраженной заботой он, замыкая дверь. — Посмотри». Да, задержись мы на набережной, и — все. «Что у тебя в сумке?» — он, не повернувшись. «Это собака», — я треплю приосанившегося кобеля. «Ну, как хочешь», — он крутит головой — ну совершенно как брат, хотя это — я, допустим я1.
Налево, — произношу я1. — Я в ванную.
Я тоже, — присоединяюсь я.
Забавно созерцать себя со стороны — наблюдаю, как раздевается я1. И тут до меня доходит: ведь я' — мальчишка. Сколько ему — лет пятнадцать? Он вдруг кажется мне неимоверно несчастным. Жажда утешить ребенка столь велика, что я приближаюсь, но вдруг иное захватывает меня, и я:
А как это случилось?
Ты все испортил, — отмахиваюсь от него. Я1 пытаюсь открыть душ, но под рукой оказывается что-то иное, из иного мира и иной ситуации. Я1 перевожу взгляд, уже вспомнив: это — занемелая рука покойника. Она желта и скрючена, как лапка дохлой курицы.
В чем же моя вина? — недоумеваю я. — Ты сам открыл. — Но тут же ловлю себя на том, что, в общем-то, не в состоянии сообразить, где же я? Но наибольшая тревога за я', с ним-то что? Неужели все так, как мне почудилось? Как же спасти его? Я беру его за плечи, я шепчу:
Неужели ты не можешь остаться? Неужели нельзя жить нам двоим?! — кричу я.
Ты не понял? — шепчу я, коченея. Я1 плачу. Руки, мои юные руки, мне не шевельнуть ими, они — мертвы, мне уже ничего не сказать ему, он так и не поймет. Так и не...
5.
«Заблудиться нужно уметь, это — дар», — утешаю себя, все глубже забираясь по смутно-знакомым лестницам на этажи, по ним сквозь двери, по коридорам — в неведомые кущи вуза, как вдруг, словно пробуждение, — белый мрамор, зеркала — да-да! — и белый рояль.
— Ты где? — простирает руки жена, чувствуя меня, незримого. — Чем все кончилось?..
Из залы попадаю на лестничную площадку, спускаюсь по ступенькам, похлопывая черные с золотом перила.
У тебя, сколько людей? — спрашивает спина (я — сзади).
Моих — восемьдесят, — голос из помещения. В нем свет, и дым вуалью стелется наружу. Мощное лицо оборачивается. Мелкие глазки помаргивают. Комсомольский значок. Молчание. — Ну так что? — из никотиновой пелены. — На повестке вопрос с пилотками.
— Сейчас, — производит шаг ко мне незнакомец. Ударить или убежать? Последнее не от испуга, а от нежелания нарушать сюжет, навязанный не мною.
Вам кого? — Это ко мне, и новый шаг. Физиономия благополучна, как мичуринская антоновка в корзине, — помню со школы: ботаничка трясла невесомый (давала подержать) муляж, повторяя несколько удивленно: «Полтора килограмма».
— Я за документами, — я, не колеблясь.
Вам завизировать? — Секретарь щелкает, словно кнопочным ножом, авторучкой.
Модест, что там? — В проеме организуется набросок, и вот уже композиция из двух фигур: близкий к квадрату с фруктами на плечах тощий, словно выдавленный из тюбика, возникший.
Нет, я уже выбыл, — киваю, стремясь вниз.
Выход перекрыт, — нависает в пролете яблоня. И будто падает плод, с подкашливанием: — Тупик.
6.
За сложной системой оргстекла и алюминия старушки проводят чаепитие. Каморка тесна, и реальность спорит с иллюстрацией: художник вроде бы шутит над героем, рисуя жилище меньше его самого. Но, так же как в представившейся картинке, видимое убедительно и надежно, так и они: имеют продолжением руки плоскость стола, головы — ящик с ключами; сколько лет они просидят с блюдцами? Различаю голоса: сплетничают. Им, наверное, невдомек, что лепет их слышен за пределами бытовки, во внешнем мире, где старческий гротеск ваяет пороки невестки, соседки, сменщицы, начальника «караула».
Заранее шевелю пальцами для привлечения внимания, подхожу и громко и вежливо, хотя уже и вспомнил, как добраться, спрашиваю. Мы все улыбаемся, и та, что гардеробщица (номерки как бублики на карем шнурке), объясняет. Ей, кажется, понятно, что она первой начала меня утешать.
Натешившись информацией, удаляюсь.
Вахтерша: Бродит, как Савич.
Гардеробщица: И каждый день.
Две реплики — два выстрела: обо мне? Возвращаюсь и, минуя, бросаю взгляд: непрекращаемое чаепитие — пенсионерки так и сидят здесь до могилы, их меняют другие, и Смерть, запутавшись в клиентуре, гадает: брала?
Это и есть их захоронение, — шлепается на плечо человечек со спичечный коробок.
Постарайся понять: мне необходима цельность событий, такая, что ли, система от А до Я, иначе легко запутаться.
Человечек: То есть свихнуться.
Я: Ты — Савич.
Он: Неостроумно. Хуже — пошло.
Я: Ну, кто же знал. Прости.
Савич (шепотком): Хочешь жить сто лет?
Я: Двести.
Савич: Полтораста.
Я: Триста.
Он: Возьми.
Сворачиваю ладонь, выхожу во внутренний двор, размыкаю изуродованные пальцы: конфета «Каракум», сжимаю — пусто.
На плече чепчик от желудя.
7.
Я убежден, что нынче успею все завершить. Мне кажется, что я не слишком заметен. Зайдя в корпус, отсчитываю зигзаги, необходимые (как очереди, обеденные перерывы, минуты до открытия, минуты бездействия и молчания торговца) для достижения искомой двери. Я озяб и взмок мгновенно — представилось, что библиотека закрыта. Впрочем, тут же стало понятно, что мысль не сегодняшнего дня, и испуг мой обернулся шуткой.
С влажной спиной я слежу, как вычитаются из библиотекарей части фигур стеллажами и столами, затем совокупляются в единое, как вдруг одна из девушек исчезает вовсе, а две другие, будто ведают мою точку зрения, замирают с изданием, листая. Представление это походит на графическую игру.
Привычно сутулюсь, но тотчас предполагаю, что здесь все должно протекать иначе — они многого не одобряют и не могут уподобляться тем, к кому попадают в зависимость вне этих стен, неопределенно пощипывая прилавок.
Я оценивающе меряю их, и это, сочетаясь с нераспрямленной спиной, рекомендует визитера как закомплексованного, преобразующего недуг в наглость.
Не смутись отсутствием билета, Оля (ей подходит это имя?) штампует справку об отсутствии долга. Один — ноль!
Выхожу в коридор и тут же проникаю в недра «киоска»— что в нем? Среди кипы книг рассыпана и собрана бликами и тенями оконной рамы, решеток за окнами, ветвей и листьев, скользящих по стеклам, фигура киоскерши. Разброшюровывает тиражи. Закованная в одежды (что там, теплые штаны?), она смотрит на меня повелительно и зло, желая с ходу навязать свои идеалы. Но я не верю в созданный ею мир. Я сотворю свой. Да, не сейчас. Не сразу. Годы, тысячи картин. Они навяжут мое мировоззрение миллионам. Я верю. У меня есть силы.
В коридоре — недавний должник библиотеки. Он — рассчитался. Читальный зал, кефир, жена-сокурсница, двадцать копеек, степень. Или: стройотряд, сауна, водка, каратэ, халтура на кладбище. Или: родственник в Штатах, собственное мнение, биография. Или — все вместе и что-то еще. Или — вообще иное? А я?
Старается идти быстро, но не уступаю темпа и перегоняю девушку (маньяк) с сеткой. В ней: книги, вязание, апельсины.
Девушка (да как же так?!) другая — вдоль забора, границы стройки. Я — широким шагом, через ступеньки, по лестнице, ведущей к двери одного из корпусов, — но в него ни к чему, — и — вниз. Из-за колонны возникает девушка с сеткой, и почти рядом мы следуем до сугубо служебной двери, в которой канет. Кто там, страстный кочегар? Объятия в научно-фантастическом свете манометров под пересечением труб и арматуры. Взгляд на аквариум с рыбками (зритель!), взгляд «туда», стон. Торопливое поглощение принесенного пайка и его, истопника, многообещающее: «Больше не приходи». Постучаться?
8.
Я навещал деканат раньше: не только в период учебы, а после, когда прекратил посещать факультет; интересовался, имею ли возможность возобновить занятия, отвечали — да, я удалялся. Когда я вновь визитировал институт, то «да» произносила незнакомая девушка, экспозиция дипломных работ менялась, стены красились в другой цвет, дисциплины переезжали в новые аудитории.
— Что-то сегодня одни отчисленные, — обо мне и еще о ком-то, видимо о нем — поворачиваюсь к блондину с красным лицом (должник библиотеки): что же с ним приключилось? Фамилия? Мнется, словно ему срок помочиться; привык прятаться от людей, напиваться и иногда, в особые дни, отличаться назойливостью. Вместе экзаменовались. На сочинении шептал все слышнее и разборчивее: «Луч света!» Я мотал головой и улыбался — забыл шпаргалки.
Блондин покашивается на холст, явно приглашая посмотреть: я заметил живопись при входе, как и все здесь; я лишь притворяюсь рассеянным. Да, это тот самый Озим. «Мой Узбекистан». Так что же, мы станем завидовать ему?
— Только осенью, — откладывает просьбу об академической справке девочка. Зачем мне такой документ? И, устало и величественно: — Этот товарищ мне
два месяца надоедал.
Она печатает. Он мнется. Я выхожу.
В коридоре знакомство с дипломными. Не торопясь (роль!) изучаю работы, бормоча: «Дрянь, дрянь». Один холст мне вроде бы надо признать недурным, но я оцениваю лишь порыв, родивший его. И только.
У выхода (входа) — списки разнообразных должников, абитуриентов, студентов, отправляемых в совхоз, пионерлагерь и пр. Когда-то в них…
Я — на площадке. В руке зачетка Что это, слезы?
9.
В фокусе сумка, опершаяся о ножку стула: «Я тоже не каменная!» — так, явно, восклицает, доказывая, имея, конечно, свои цели. Я понимаю ее сейчас, верю, открыв, — да ведь знал! — что и она спешит и нервничает, юлит, пресмыкается.
Не видно фигуры, и, равняясь с окном, опережаю головой туловище, направляю лицо к бойнице, хотя, еще не отворив дверь, знал, что инспектор здесь — застыла с того времени, как я покинул приемную, и разморозится только теперь, когда загляну, — ага! Смущена и, пожалуй, недовольна, только слегка, что даже странно близко к удовольствию, — я пропал, чего-то не сообщив, может быть (мне страшно!) — не пообещав.
Незначительные слова, и дальше: «Будет Стах!» Деталь! Столбенею. За стеклами, растрафареченными текстом, что-то творится. Там — невидимая с трубкой в руке, далее — провод и некто, а где-то уже зарождаются буквы: рябой грузчик с гематомой на виске, подменив ценник, торгует свиными сардельками; птице дали вольную, но она пока не улетает, а примостилась на дверце клетки, наклонив голову; девица не решила — идти к зубному врачу или провести время в кинотеатре, не зная, где может случиться встреча; старик — умирает; и все это сгущается и распадается, пульсирует, рокочет (что добавить?), вершится ради апогея цикла: «Будет Стах!»
Должностное лицо обижено — я отвлекся.
— Потребуется паспорт. — Она не договаривает. Когда? В чем сейчас дело? Тем временем рука протягивает аттестат. Когда же она изловчилась вскарабкаться на антресоль за папкой с моим делом? Ведь не сейчас. Неужели? А если предположить, что не добыл ни справки, ни зачетки? Если подстроено, то, что это такое?
Выходит и исчезает в дверях одного из отсеков. Что они все, приезжие? Работают ради поступления в вуз? Или после окончания?..
— Распишитесь.
Я проследил приближение и то, как листки в руках вздрагивают вместе с грудями. Она — сексуальна. У нее — двойная жизнь. Ей это нравится. Первая сторона бытия, «инспекторская», оказывается (сладостная неожиданность, не ставшая привычкой) оплаченной в половой, потому как в ней происходит накопление для второй.
Скажите, а можно мне получить официальную справку, что я у вас отучился? — У вас! Таращу взор.
Если вы хотите академическую с перечнем зачтенных дисциплин, то нужен запрос, и вообще это реальнее — осенью, сейчас (говори, продолжай, но только искренне, и я услышу нечто, да, именно теперь, в ряду никчемных построений: я не такой безумец!) наверняка ничего не добьешься.
Да, это было бы здорово, получить такой документ. Да. — Взгляд, чувствую, чересчур наивен, перегнул — улыбается. — А вот вы заметили насчет восстановления? — Поднята бровь.— Это осуществимо? — бросаю в прорубь окна, замирая — обо что ударится фраза?
Лучше всего обратитесь в тридцать пятый кабинет и побеседуйте с Миневичем лично. У вас прошло... — слова достигли плотной среды, — ...более трех лет со времени отчисления, но если вы являетесь работником Министерства просвещения, то им, как правило, идут навстречу.
— Нет. Не являюсь.
Время утекает сквозь беспомощные пальцы. Их искалеченность — не причина бездействия, лишь повод для оправданий. «Сколько я мог бы сделать»,— отчеркиваю я формальной линией бесплодность каждого года. «Я должен», — мне еще хватает дыхания на пустомельство.
— Что же вы не обратились раньше? '
Что толку объяснять (и как?), что я прилетал и парил над корпусом, загадывая: там? Нет, там. Как объяснить мое нахождение в классе, когда сокурсники первый раз работали маслом — до чего забавно это выглядело? Можно справедливо заметить, что тогда я бился в горячке в тисках незаменимого Ганса, — да, это происходило в то время. Но я не…
10.
Это не Миневич — у меня вроде бы нет сомнений. Я прокрался тихо, к тому же он, развалясь, слюнявил телефонную трубку, так что я возник внезапно и застал его врасплох. Неподготовленным жестом пытается поправить что-то в воздухе. Это оказывается ни к чему, если иметь в виду меня, но он ощущает наличие еще и иного. Мне бы следовало зайти раньше, — понимаю, — тогда бы констатировал действие, и все в аудиенции разыгралось бы точнее.
Беседуя, я не в состоянии уразуметь, существует ли путь к реабилитации, и мыслимая черта после моего вопроса: «Так я могу восстановиться?» — «Да» или «Нет» — не проявляется.
Некоторое время воспринимаю сидящего проректором, ради чего соединяю два абсолютно несхожих лица в единое: больше растягивается и оплывает физиономия исполняющего обязанности в пользу Миневича, потом ошибка в личностях пресекается, он, настороженно встретившись глазами, молвит: «Я — не Миневич».
Не видя лучшего выхода, решаю вести себя эгоистично и, нечто тараторя, удаляюсь, но тотчас разворачиваюсь, как обруч, сжимая вопросительный знак: «Так я могу восстановиться?» — «Нет».
11.
Когда город враждебен, я боюсь не добраться до дома, я боюсь, но город чинит препятствия, и я никак не могу добраться до своего дома.
Пожалуй, я вышел не туда, после сунулся не в ту подворотню и вышел не из предначертанной парадной на набережную. Булыжник и песок. Задницы плюющих в реку детей. «К всенощной!» — чуть не завопил я, сообразив, что слышимое — перезвон колоколов. Глаз заметался: подворотня и ворота деревянные, бесконечно раз крашенные, — настежь, вросшие в асфальт — им, огнедышащим, заливали их; старуха, приклеенная вампиризмом к стеклу: платок и... (чья-то картина?), как барельеф, лепка стенная (ее не должно быть!).
Меня часто одолевали странные сновидения. Собака. Пес погиб много веков назад. Во всем виноват я. Он понесся за мной, и его перерезало трамваем. Когда транспорт приближался, мне казалось, это еще не финал. Миг повис у вечности. Ной вроде бы вырвался из-под колес. Можно ли было что-то исправить? Его словно затянуло в омут. Он выскочил или нет? Я не смог сообразить. Я понял, что слышу вой. Я заткнул уши. Я помчался проходными дворами. Я стал задыхаться и сменил бег на шаг. Я оказался у залива. Здесь мы купались с ним. Мы жгли (возьми себя в руки!) — я жег костры. Пес, что он представлял собой? Что он значил?
Я все помню. Людей. Дома. У меня было преимущество. Существовало два исхода. Он — там или — дома. В сумерках я появился из подворотни. Ной лежал между рельсов. Он — жив! Только не спеши, а то все испортишь! Его не увлекло под колеса! Ну, может быть, задело, толкнуло. Да, это уж точно, но не столь страшно. Я приближался. Контур пса меняется. Я — обманут! Песком засыпанные останки. Выбилась шерсть. Вьется. Мысль — откопать. Или просто окликнуть. Реанимация. Трансплантация. Что я?
Последующие дни преобладал смех. Повествуя о смерти, я стебался. И вот те же ворота, та же перспектива, может быть тот же день. Может быть, Ной рядом, и сегодня ничего не случится.
12.
Брюки и кудри (я составляю тебя), этюдник, метафизически отяготивший плечо.
— Постойте, — начну я. — Постой! Я доверю тебе чью-то жизнь. Когда мать целовала его щеки, губки, ягодицы, подбрасывала, ловила, то же проделывал отец, и оба называли происходящее счастьем, то он, голенький, становился неожиданно задумчивым, и в глазах его маячило нечто, знание иного возраста, опыт зрелых лет, и родители, встретив мудрость, терялись, по инерции продолжая радость, но останавливались и созерцали его, размышляя — было ли у него что-то раньше? Трехлетний, он стоял на краю парапета и неотрывно следил за мусором, плывущим по течению...
О ком вы? — попытаешься ты вспомнить.
Сейчас я не назову наверняка, но после, может быть, вспомню его точное имя.
Архитектура града еще просвечивает сквозь фигуру, но я уже ревную к размалеванным картонкам в фанерном коробе.
Да, но зачем? — попытаешься ты защититься от странных воспоминаний.
Только не говори, не произноси слов, молю тебя, я попробую напомнить, как в детстве (было это?) орал от отчаяния, горя и злости, вожделения возможного и — утраты, утраты: воздух хранил волнение и запах, глаза различали контур — она только что прошла, кажется коснулась меня, и, умилившись моей стряпне в песочнице, неуклюжим манипуляциям железными формочками, призвала к иному. Юношей я заглядывался на египтянок, пил дешевое вино и пел с надрывом, стариком я мямлил: «Это еще не все, я еще встречу...»
Это все нормально. — Улыбается Ирина — снисхождение и материнство, но по сути — другое: ее страшит скольжение по желобу, она видит, как тщетно цепляются конечности обреченных: милая, она хочет обрести силу...
Но дай мне вспомнить утро с пузырями солнца сквозь тучи, когда стриж, стремясь, отсек проводом крыло и, упав на гравий, бился... и вечер, когда предметом своей страсти я избрал огрызок газетной страницы с фрагментом: стиснутые кулачки прижаты к маленьким грудям, узкие трусики, неаккуратный лист, на выброс, верхняя часть лица отсутствует, только губы в упреке кому-то, посягнувшему на беззащитность. Она сразу стала моей, я защищал ее от коварных преследователей и, израненный, молитвенно прощался с ней, избавленной.
— Так это была... — не выдержишь ты, сжимая мою руку.
— Ну, потерпи еще: я привык бродить, казалось, без цели, как сам считал вначале, но как-то понял — цель есть нечто, не оформляемое речью, из бесчисленных составляющих чего были угаданные — тень, луч, возглас, и таящееся — в листве, за поворотом, в окнах. Я тащился по раскаленной пустыне, там негде было укрыться от смертельного зноя, но, иссушенный и обезображенный ветрами и недугами, убедившись, что на планете для меня не существует ни клочка суши, проваливаясь в бездну, пробуренную водой в своей же массе, я немел, предчувствуя, и скоро убеждался, что за пеной в столбе брызг рождается радужный лик.
Почему мы не побеседовали об этом раньше? — услышу я голос ушедшего Учителя и, после паузы, обниму тебя за плечи
Ты понимаешь, у меня нет ни одной картины маслом, но это, в сущности, не так: отсутствие их не абсолютное — они почти материализованы, хотя произнес и убедился — нет ни одной картины маслом.
Но кто же ты? — резко воспрянешь ты (этюдник стукнется о колонну Казанского собора: Невский так же гудит — что можем мы? Старуха на мосту хищно исследует ворох голубиных перьев: где же мякоть?)
Ни разу нельзя обойтись без мертвечины, — очнется критик.
Я — пятилетний мальчик со змеиной головой: мольба и страсть — согрей и полюби, дай припасть к своему сердцу, и я уйду, оставив в тебе свой яд, но не предам имя. Не назову.
Почему ты стал таким? Мне жалко...
Когда каждый кусочек моего тела был предан пороку, когда я не искал разврат, а бежал его, когда я просто бродил по кладбищу, когда, наступив на тень, я вспоминал, да, когда очертания случались похожими, когда любой эпизод... когда прозой и живописью становилось все видимое...
Что же тогда?— спросишь ты, готовая слушать.
© Петр Кожевников. 1983
|