ЛИЧНАЯ НЕОСТОРОЖНОСТЬ
повесть
Михаилу С.
1. ЮЖНАЯ АКВАТОРИЯ
Кабинет техники безопасности. Трудоустройство.
Сколько ходок?— Инженер по ТБ тасует документы. Едкое разочарование.— Что, не сидел?
Нет.— Спринтерски роюсь в памяти. Кто мог фальсифицировать биографию? – Не припомню.
И статьи нет в трудовой книжке?— словно о необходимом атрибуте, как прививка манту или флюорография.
Да я, знаете, никаких замечаний не имею.— Надо ли в этом отчитываться?— Практически не пью.
Не показалось бы тебе там туго. Смотри, чтоб на следующий день не припылил ко мне за переводкой.— Инженер заселяет полые графы.— На Южном в основном уголовные элементы: они и зарплату могут отобрать, и по голове настучать. Ты, я смотрю, парень здоровый, но один, говорят, в поле не воин.
Южный участок. Направление.
Визирую присутствующих периферическим зрением. Ошибка очевидна, но впечатление, что лица загримированы,— неотвязно. Обладая даром чтения кармы, я мог бы расшифровать метаморфозы физиогномики. Каждая маска — калейдоскоп минувших судеб. Внезапность ракурса выявляет незаурядность, но мимика разрушает эфемерный фантом тирана или реформатора — передо мной вновь деградировавший организм. Иллюзии патриаршей рясы и монаршей мантии конкретизируются в залатанную экипировку рабочих по дно- и берегоочистке, трансформируясь далее в карнавальные костюмы комиков: штурманка и сетка из-под лука для сохранения конфигурации волос, летная полярная куртка и монтажная каска, милицейский китель и тюбетейка, морской бушлат и прожженное окурками сомбреро. Регалии отличия и доблести фокусируются в значки ГТО, «За спасение на водах», «Ленинграду — 250 лет» и просто — дыры. Плоеный воротник — в гипс.
В объеме — перманентный говор. Вначале я не пытался опознать стандартную суть, теперь недоумеваю: лексика рабочих доступна мне пунктиром. Азбука татуировок и специфика диалекта обнаруживают в моих коллегах ветеранов ГУЛАГа. Человек с лицом каменного идола гипотезируется как лидер сидящих. Диалог с начальником участка формирует из него старшего мастера. Приближением к истинности флибустьерской упаковки оказывается Панч: черный мундир, блистание золотых шевронов, фуражка с «крабом».
В детстве меня неизменно притесняли: я освобождал от мелочи карманы по требованию юных гангстеров, в школе под угрозой расправы меня заставляли кривляться и выкрикивать матерные заклинания. Существовали парадные, мимо которых я боялся ходить. Моя видимая благополучность вызывала стремление поиздеваться у самых неагрессивных подростков. Теперь я вкомпонован в конгломерат персон, на которых я раньше (теперь?) страшился остановить взгляд, потому что они чувствовали мою незащищенность на дистанции.
— Мы будем обслуживать акваторию Пьяной гавани.— Гостеприимная улыбка, заячьи резцы фиксируют нижнюю губу. Начальник участка объясняет мне, как добраться.— Я вас направляю туда дежурить. Кроме того, мы планируем выпускать стенную газету «Южная акватория», в которой будем отражать жизнь нашего участка. Если вы сможете ее оформлять, то за это тоже станете получать деньги.
Пьяная гавань. Вахта.
— А по концовке она от бормотухи и подохла. День валяется. Второй пошел. Зашмонила. С бодуна и не догадаюсь, что с ней толком-то сотворить. Кое-что гопникам задвинул. Ну, то, что она при жизни от меня прятала. Ваза — треха. Телевизор — пятера. Туфли — треха. Мужики приходят, чего-то советуют,— жизнь-то идет! «С нами сядешь, мамаша, прости господи!»— я говорю, они — ржут...
В фургоне — двое. Они разомлели от пыла буржуйки. При знакомстве оба выдают значительное опьянение.
Езжай домой. Утром вернешься. Ничего здесь не случится,— рекомендует Хрусталь. – Сюда вообще редко кто заходит.
А мало ли мастерица проверит да вломит.— Гуляй-Нога встает. Он припадает на ногу. Вспоминает, что при пилке дров на участке на голень упал чурбак и переломил кость. «Мужики сапог стали удалять, а нога вместе с ним поехала». Калека хихикает, - Панч посоветовал не сообщать о том, что травма — производственная. Потерпевшему заполняли рабочий табель, предоставив возможность лечиться. «Теперь здесь — санаторий».
Вагон-бытовка — на территории склада «Мостострой». Первые вахты я не рискую отлучаться в город. Нагромождения гранитных плит сменяют штабеля бревен и кучи чурбаков. Я похищаю древесину для отопления, калибрую доски, пригодные для шивари, устраиваю их по две-три штуки на чугунных болванках на каменном монолите.
Рядовому населению запрещалось оснащение холодным оружием. Люди превратили в оружие себя, чтобы по возможности отстоять имущество, семью, биографию. Я констатирую пропаганду разложения человека по всем параметрам и преследование всей мощью власти занятий, ориентированных на просветление.
Мне остается приплюсовать к своим грехам с позиций официального миропорядка незаконное занятие искусством будо. Я облачаюсь в каратаги и воздеваю руки для принятия космической энергии. Я воспринимаю вибрацию от флюидов лидеров предмета.
В преддверии экстаза спускаюсь к воде. Наглядность пяти начал приводит меня в восторг. Солнечная глазунья растекается, напоровшись на караульные прожекторы вокруг стадиона. Мчусь к барьеру, падаю на колено и с воплем разбиваю преграду.
В символической проходной склада дежурят пенсионеры. Общаюсь с ними и пользуюсь их «городским» телефоном. Сторожа снабжают меня криминальными сюжетами. Где-то неподалеку существует организация морского профиля для подростков: то ли училище, то ли колония. Тамошние допризывники совсем недавно атаковали дуэт влюбленных и забросали их камнями и палками насмерть. Любителей подледного лова какие-то люди где-то здесь периодически топят.
Возвращаясь от сторожки к фургону, таращусь в темноту, мобилизованный к бегству или обороне. Действительно, в чем гарантии благополучной встречи завтрашнего майского румянца? Могут убить вне вагона или поджечь его, препятствуя моей эвакуации. На расстоянии голоса — ничего, кроме непричастной к моей судьбе глухой пенсионерки.
Рабочие для реализации намеченных рубежей ни разу не появились. Ленинский субботник знакомит меня с мастером здешней бригады, которая, согласно документам, функционирует в данном регионе. Производим генеральную уборку. Мурзилка сетует на экзальтацию и выведывает мои обстоятельства. Личико ее походит на набеленную японскую маску.
Летом фургон передислоцируют на Крестовский остров. Панч подрядился создать к Олимпиаде набережную и откосы. Меня интригует непредсказуемость собственной физической сохранности — и, может быть, жизни — во время несения вахты.
Участок. Зарплата.
— Сегодня будет крутая разборка,— произносит Шапокляк. Первичное впечатление от лица — отлежано; на деле — нос свернут, лик иссечен шрамами. – Бля буду, кого-то уронят.
Я настораживаюсь, освоив цифру на траверзе своей фамилии. За что больше двухсот? Я не выполнил ни одной серьезной работы по оформлению газеты или чего-либо.
— Какой-то подонок присвоил бензопилу,— вносит ясность Атаман.— Не засылать же нам с начальником участка бабки из собственного кармана?
Ожидая профорга, я наблюдаю, как старший мастер из получки рабочих отстегивает «штрафы» за прогулы и проспоренные матчи.
Напротив фургона — газон с тополями. Здесь — кафе «Бревно». Дворник Майор воздвиг на стеклотаре три кооператива: себе и двум дочерям. Сам дворник, говорят, майор в отставке. Пенсионер реактивен и услужлив: утром развешивает на шелудивых сиренях стаканы и расстилает на скамейках газеты. Исаич лелеет сюжет: у героя - военная пенсия, он обслуживает два участка и не меньше пятисот рублей на бутылках, а счастья нет. Герой вдруг понимает это и сходит с ума.
Когда иду к остановке, от «Бревна» отпочковывается стайка гопсосальских». Следуют за мной. «Подойди ты».— «Думаешь, отстегнет?»— А ты сразу на прихват!» Не оборачиваюсь. Не ускоряю шаг. Голоса стушевываются.
Спиной ко мне на коленях — фигура. По одежде — Шапокляк. Руки прижаты к лицу. На асфальте — кровь.
Вагон-бытовка. Бригада.
— Они собирают для тех, кто с зоны откинулся. Есть такой обычай,— комментирует утром Шило-старший, сдавая мне вахту.— Шапокляк попросил, я говорю, пойдем, отстегну, а из-под пиджака сапожный нож показываю. Он говорит: так бы и сказал. На Гопсосалке — одни блатные. Только сын мой — со строгого, а остальные все - с общего.
Они не спали всю ночь. Баба оказалась изголодавшаяся, и Шило-старший еле сидел, не в силах сдержать дрожь рук и всего тела. Но это еще и от бормотухи. Вчера — с ребятами, потом с ней, и еще три бомбы по ноль-восемь — любого затрясет! Да еще — ночь с таким зверем! Она теперь так и будет ходить. Еще бы! Уж он-то знает, что им нужно. Главное, чтобы жена не проведала, а то не пропишет. Не то, что он боится посадки, нет, он даже скучает по законам тамошней жизни. Там — проще. Но и на волю охота. Оттуда — сюда. Отсюда — туда. Он никак не может сосчитать, сколько всего отсидел. Первый раз еще пацаном, в сорок втором. Так и пошло. Дальше — больше. А что, он виноват? Жрать-то было нечего. Подыхать? Вот кто как умел, так и крутился.
Младший подрос. С ним стали дела делать. Воровали у армян цветы. Торговцы обычно пристраиваются подле забора, имеющего в себе значительные прорехи. Неохватная корзина с цветами ставится у забора и как раз невдалеке от дыры. Сыну Шило наказывал подойти к цветочнику, букет выбрать и, заплатив не полностью, но, держа деньги наготове, симулировать нежелание завершить оплату, которую произвести лишь после того, как армянин схватит его и заголосит. Тогда отойти в сторону, удалиться и ждать отца за углом. У булочной. Сын выполняет инструкцию, и когда торговец берет его за руку, Шило-старший выныривает из дырки в заборе, сграбастывает корзину, той же трассой исчезает, и усаживается в такси, которое тут же его ждет. Остановка первая — за углом,— дополняется сын. Вторая — около дома. Обалдевшая жена кричит: «Ты спятил! Столько цветов! Сколько это денег!» Шило-старший смеется, и с сыном они отправляются продавать добычу.
Шило-младший с гоготом повествует о своих судимостях. Первая — когда попался на грабеже квартиры. Какая по счету? Двадцать восьмая! И получилось все по случайности. И грабить не намеревались. С другом и двумя телками были в гостях у одной из них. Обе недавно перестрадали триппером и не знали еще, не обременят ли они друзей, по поводу чего отправились в диспансер. Обещали сразу же после получения прогноза вернуться. Ожидание для мальчиков оказалось чересчур мучительным. Допив раскупоренные бутылки, распечатав и опустошив оставшиеся, они решили взглянуть, что хорошего есть у соседей по квартире, пожилой еврейской четы. С размаху, синхронно, плечами сбили замок. Дверь распахнулась. Замок поставили на прежнее место. Обследуя комнату, брали то, что приглядывалось, в числе прочего статуэтку, которых, впрочем, оказалось две: пастух и пастушка. Взяли пастушку.
Девочки не явились. Ребята покинули разграбленное гнездо. Мешок с добром схоронили на чердаке того же дома. Шило-младший сидел на кухне, пил чай, когда увидел ПМГ, подкатившую к дому. Понял сразу: за ним. Мысль первая — убежать, затаиться, отсидеться. Куда там!
Последняя ходка совсем за ерунду. По-глупому. Вместе с сыном освободились. Дома уже побывали. Матка, все такое. У сына — баба. Не все же козлов за бараком долбить! Вечерком пошли в пивбар. Чтобы отдохнуть культурно. А там — нате! Три мента сидели и привязались. Чего надо? Бритые? Ну и бритые! Не люди?! Из экспедиции! Им-то что? Через стол — офицеры-авиаторы, так и то осадили — что вы к мужикам привязались? Сидят себе тихо, никого не цепляют.
Ну, наверху — ничего. А вниз сошли, один из мусоров к сыну пристал. Заколебал просто! Сынок ему и вмазал. Ну, и понеслось! Они-то ментам до плеча не достают, а уж отмахали — будьте-нате! Шило-старший кричит: вызывай, давай подмогу! Вызвали. Еще четверо прилетели. Ну, скрутили, конечно. Во-первых, что: только откинулись, а во-вторых—двое на семерых, попробуй?! На суде уписаться можно было! Семь бугаев сидят и жалуются: избили!— Кто?!— Эти двое!— Мать твою! Три года!
Ночная гостья сумбурно покидает обитель: срок снаряжать в школу сына. Муж — «отбывает». Осиль-ка все одна?! На прощание она соизмеряет объем, как бы ориентируясь «все ли я взяла?», на самом деле одинокая женщина определяет телесные прогнозы и фокусируется, между прочим, и на моей фигуре. У меня, впрочем, иная программа: «принять вахту» и вытянуться на топчане, и я ее, кажется, нисколько не скрываю. Дверь захлопывается.
Первым из бригады появляется Душман. Он — бригадир. Явка на работу до срока — каприз рулетки его гуляний: случилось проиграть в карты где-то здесь, на одном из островов,— «там!»— акцентирует узбек неопределенность внедрения в ночной город на еще одну бессонную ночь.
Обычно Душман энергично вторгается в фургон под сюрпризы «Рабочего полдня». Первое — он материт мастера, чтобы пресечь официальности в вопросе опоздания. Второе — ссужает Аптеке на пиво. Третье — размякает на топчане.
Он женится не раньше тридцати, когда досыта погуляет. Впрочем, тут и другое. Те, которые хотели бы за него выйти, ему «до фени», а те, на которых он бы женился, уже за него не выйдут.
Ничего, вот он получит путевую характеристику и — в плавание. Родная стихия! Снова появятся деньги. Друзья. Чувихи. А главное — загранка!
...Минуту, а может быть, час он смотрит на ее лицо, но не потому, что оно кажется красивым или безобразным,— просто смотрит, хотя это и не соответствует его принципам, всему поведению того человека, которым он себя считает.
Я понимаю его смятение, когда он теряется: «Так кто же я?»— и вновь как бы изучает черты подруги, на самом деле пытаясь истерично нащупать нити своих чувств, мыслей — всего, что было,— он помнит, это, кажется, было,— а осталось ли? Что-то произошло с ним. Он как будто перевоплотился в другого, изможденного, дебильного человека. Это произошло за год. Да, год, как он в городе, и друзья, говорят, не узнают его.
Может быть, внезапность превращения ему только кажется? Может быть, ему на роду написано спиться в этом городе? Может быть, это лишь период в его жизни, препятствие, которое необходимо преодолеть, в результате чего у него за плечами окажется серьезный опыт? Опыт каждодневного пьянства? Опыт неубедительно залеченного трихомоноза? Опыт пресытивших память драк, потаскух и бессмысленных шатаний?
Написав заявление на имя Кормящего с просьбой принять его на должность рабочего по дно- и берегоочистке рек и каналов города, мог ли он представить, что год работы в этой организации образует тупик на пути следования его жизни? Панч набрасывал перспективы роста по службе, увеличения заработка (до 350!). Голову его кружила романтика загранплавания, он видел горбящееся волнами море, ощущал бодрящие уколы брызг. Первый год — курсы мотористов. Второй — капитанов и рекомендация на загранку. Вот это да!
Он пил раньше. Ну, как? Как все. А тут что началось! Каждый раз, очутившись на Гопсосалке, он поражался тому, во что может превратиться человек. Ведь все мы были ребятишками, но когда видишь наших орлов, трудно в это поверить! Но как с ним-то это случилось? Он занимался спортом, любил. Как далеко теперь — любил! Школа, седьмой класс. Она — из пятого. Трудно поверить — двенадцать лет! Предложила дружить. Сама поцеловала. Все это... Нет, она оказалась девочкой. И он был мальчиком. Очень любил ее. Сколько раз они были вместе! Сколько раз мечтали о том, что поженятся и у них родится сын.
И ведь лучший друг! Что его дернуло? Зачем? Ревновал? Да он и не любил ее! Завидовал? Во всяком случае, наболтал ей такого, что она и говорить с ним отказалась, когда увиделись,— мол, и пьет он со студентками, и спит с ними. Зачем? Не набил тогда ему морду, а почему? Потом, на свадьбе, врезал сбоку так, что тот упал вместе со стулом. Ничего себе — свидетель! Невеста — та вообще убежала. А после ничего себе — сошлись. Друзья все-таки.
Душман зевает, потягивается и думает, она проснется,— но она так же спит, растворив губы, как бы для поцелуя. Он думает, что пахнет у нее сейчас изо рта дурно и целовать ее не стоит. Вчерашнего лоска на веснушчатом лице не обнаруживается. Крупные поры на носу, даже угри. Короткий нос и массивный подбородок. Волосы — белые, но у корней — темные, что выдает стремление приукрасить свой вид. Оба хорошо пропотели за ночь, и если Душману не противен собственный запах, то назойливый кислый дух женского тела ему не нравится. Вообще все оказалось недостойным его, ненастоящим: ее крашеная рожа, волосы, лиф, содержание которого не оправдало рекламы. Да и страсть ее — не к нему, Душману, а к его члену, будто тот существует сам по себе.
Душман подымает голову и встречается с таким же Душманом в зеркале. Лицо опухло, глаза затянулись до щелочек. Отражается только торс, и с обычным дружелюбием он осматривает свои плечи, бицепсы, грудь. Да, он еще — ничего.
Душман зевает и, решив, что его утреннее возбуждение должно быть удовлетворено, откидывает одеяло. Она просыпается не сразу.
Нет, он, пожалуй, не любил ее. Да! Какая там любовь в таком возрасте! А потом? Была она? Была? Ему — двадцать три, и семь из тех, что у него были,— девочки, а других он не всех помнит. Конечно, не помнит. Девочки, они всегда плачут после этого. Плачут горько. Он утешал их. И относился к ним вообще-то нормально. Но ни к чему такому их не приучал. Да и со шкурами Душман ничего такого не вытворяет, потому что просто не любит этих штучек, они и непонятны ему. Как можно после всяких извращений разговаривать с бабой, есть с ней за одним столом? Целоваться? Боже мой! На зоне, даже там, где люди потеряли все,— все человеческое,— они петухов за общий стол не пускают...
Вслед за Душманом прибывает его младший брат. Брюс Ли — не сотрудник, он — абитуриент, а наведывается для аккумуляции энергии после ночных бдений. Юноша транжирил свои ресурсы у торговки пивом, тоже где-то «там». Ночью в комнату стал ломиться ее бывший муж, обитающий в той же квартире. От ударов топора доски обнаружили прорехи. «Брось топор в окно, я выйду»,— гарантировал Амур. Запоздалый ревнивец выполнил ультиматум. Получивший некоторое представление об аспектах каратэ, Брюс Ли лишил чувств соперника и покинул приют. Он смеется: больше всего ее вдохновили школьные брюки. «Ты — школьник?» Уже — нет, летом кончил. «Не бросай меня, ладно?» Она просила и плакала, зарделась, а он, в общем-то, не понимает, чем так могут воздействовать форменные штаны,— он их даже стесняется: джинсы порвал во время драки на танцах, надеть нечего, вот и таскает, а так что же в этом замечательного, отчего полночи рыдать? Ему-то как раз было от чего ахать и охать и ликовать: «Есть! Есть! Готово!» Она — первая. Блядь, пожалуй, все это стало понятно ранее, и он не закручивал себе мозги: «женюсь, женюсь». В целом — приятно. Если совсем по-чесноку — здорово. Но это если искренне, а для друзей (не для себя!): а-а-а! чего там — ничего особенного.
Третий визитер — Рыбак. Он хвастается карьерой. На участок пришел работягой. Потом — бригадир. После — освобожденный бригадир. Это — то же, что мастер, а по деньгам даже больше. В галстучке работал! И — пошло: раз, другой. Заметили. Начальник говорит — прекращай! Добром не кончится! А ты разве думаешь? Плевать! А теперь восемь рублей в получку: прогулы. И куда их деть, как не пропить? Баба уже очумела. Двое детей — корми, а ты только от пьянки до пьянки.
А как путево все начиналось! Школа, спорт. В пятнадцать — КМС по вольной борьбе. Армия — замкомвзвода. Значки, грамоты. Из действительной вернулся, друзья отца все подготовили, поступай, говорят, в милицию, батя полжизни отбарабанил — и ты давай. Не хотел. Но куда денешься? Устроили в школу. Тренер по борьбе, после того как с ним поспарринговал, сказал,— на тренировки больше не ходи, ни к чему. Я, мол, до пенсии хочу доработать. И ни о чем не беспокойся,— все, что надо, подпишу.
Ну, в школе милиции еще ничего, а как приступил к дежурствам — все. Каждый день — на бровях. Хорошо, по-людски отпустили, без всяких там фишек. Спасибо папане. После устроили начальником спасательной станции. Навар — с милицией не сравнить! Золотое дно! Какие чудеса только не случались — сходило. Как-то один друг попросил комплект на выходные — рыбу пострелять. И пропал. Нет и нет. Как умер. А после из органов приходят.— Твой комплект?— Не мой.— А, может быть, твой?— Нет.— Ладно, знаем, что твой. Забирай. Твой друг в Финляндию по дну уйти хотел, да финны вернули. Договор.
Все обошлось. Спасибо отцу. А подвела опять пьянка. Наболтал по пьяной лаве то, чего и не делал, что якобы такими делами на своей спасалке ворочаю, что никакому западному деляшу и не снились. Вот, а друг, тот крепко, видать, позавидовал и доложил куда следует. Шум начался. Комиссии. Свидетели. Отпустили по собственному. Спасибо предку.
Я понимаю, что вчера он мог не заметить, как рыбалка подменилась гулянкой. Теперь ему необходимо стрельнуть на пиво. В мешке — три рыбы. Зачем они ему? Рыбак топит в полиэтилене морду ботинка. Согнув ногу, вытягивает стопу, и мешок катапультирует в пруд. Рыбак шарит в карманах. Помятые папиросы еще годятся. Садится и закуривает. Все, кажется, не так уж и скверно. Если бы не голова! Нажрались вчера от души. На троих — восемь фаустов. Как ребята добрались? А, если честно,— наплевать!
Рыбак ощупывает расползшийся в плечах пиджак. Ребята говорят, что он похож в своем наряде на Олега Попова. А что делать, если нечего надеть? Наплевать! Зато навешает любому! Был бы дохляк, так и пиджак бы не лопался! Во дворе его до сих пор зовут чемпионом. Восемь лет отдал вольной борьбе. Мало? Он и сейчас может выступить. Ну, не сразу, конечно; месяцок не курить, не бухать — тренироваться. Усиленный бег. Диета. Хотя, бес его знает, мотор может подвести, барахлит чего-то.
Дочка-то, поди, проснулась. Рыбак поднимается и отряхивает брюки. Направляется к причалу спасательной станции.
Девочка еще спит, а племянник курит, напряженно смотря в потолок. Ему душно в помещении, и он развалился на топчане в одних плавках. Рыбак окидывает простертую фигуру. Да, крепыш! Сам он, пожалуй, был
здоровее. Но это — в прошлом. А племяш — молодец! И пластичен, и подкачан. И загорел хорошо. Да, вот тоже. Работаешь на себя, удовольствий себя лишаешь, не пьешь, не куришь, пять раз в неделю — тренировки,
а потом вдруг — бах! Что такое?! Все к черту! Почему? И вроде бы незаметно. А теперь вот сравниваешь себя с ним, парень — в форме, а ты, как разгильдяй какой, расплылся. Ничего, на него Рыбака еще хватит. Да и на двоих,
как он.
Между тем меня приветствует Вторсырье. Я уверен в том, что кашель и удушье будят ее по нескольку раз за ночь. А утром, как обряд, с четырех часов начинается пытка. Исходя слезами, она баюкает горло и грудь, будто это может принести успокоение.
Мужу, конечно, хуже. Вторсырье всегда боялась этой болезни и, может быть, избегнет ее, раз уж наградил Господь ее астмой, то, наверное, не даст ей того, что мужу,— рак. Ему обещали произвести чистку — станет легче, и уже скоро определят в стационар — он ждет. И очень на них надеется.
Да, уж он-то, когда проснется,— держись! Захаркает всю раковину. Потом спустит, конечно, горячим дождиком.
И с невесткой как назло неприятность: менингит. Ничего совершенно не понимает, бедная, от боли. Что говоришь с ней, что нет. И от больницы отказывается: как сына оставить? А у самой глаза от боли черные.
Да и сын мужа, младший, в тяжелом состоянии в больнице. Надо такому случиться! Человек погулять вышел! С женой, благородно. Встал в очередь за пивом. Жена — в булочную. Подходит к нему парень, говорит, надо помочь друга одного поднять — пьяный до невозможности. Сын-то мужа человек отзывчивый. Пошел с тем. Действительно, лежит. Подошли. А тот вскочил да как даст ему кирпичом по голове. И другой тоже. Сзади. Так избили! Профессор сказал, пластинки специальные в черепной короб ставить придется, а то и говорить не сможет. Вот — люди! Это же беркуты какие-то!
8.00— начало рабочего дня. Отсутствует бульдозерист — он должен укладывать сваи.
Душман и Брюс Ли спят на топчане. Шило-старший и Рыбак допивают остатки зелья от минувших суток. Вторсырье вяжет.
13.00. Отобедав огурцом, луковицей и ломтем хлеба, но, впрочем, освоив пару стаканов «Веры Михайловны», ко мне подсаживается Фарадей:
— Попадешь ты, скажем, на строгий лет на пятнадцать. Ну, так что, начнешь суходрочкой заниматься?— помаргивает.— Наверное, нет? Присмотришь себе молодого, ну и оприходуешь. А есть такие, что приходят по этим делам, с ними разговор совсем простой. Одному — сладенького, другому — по харе: это еще и от зоны зависит, — какой расклад. Есть, где на пидоров — дефицит, так они сами себе выбирают — сегодня хочу с этим, а завтра — с тем. Сейчас, я тебе честно скажу, порядок уже не тот — кое-где козлы даже мазу качать пытаются. Я одного знал, жлобину, баскетболист, за два метра, лапа — во! Больше моей тыквы! Так он что? Сладостей всяких обожрется, заведет за барак и говорит: «Не отдерешь — убью!» А одного пацана, только восемнадцать стукнуло, его — на строгий. Может, и по ошибке, а может, и спецом. Кто знает, вдруг за него уже заплачено? Да тебе про это никто никогда не расскажет! Пухлый, как девка! Щечки, как помидорки! Ну и что? Накормили его «диетой», напоили брагой, а после один за другим и попользовали.— Фарадей вздыхает.— Шестьдесят человек... Динозавр, был такой,— так он его на весу дорабатывал...
В окно виден Буян. Он сохраняет независимую походку, но голова его в ином ритме: он пытается выяснить через стекла — присутствует ли Панч? Я ощутимо представляю, как час назад он с ненавистью думал о своем праве на труд — желания вставать не было, и быть не могло. Он не хочет вообще ничего. Достаточно лежать вот так, уперев глаза в небо в верхние этажи напротив. За дверью — движение. Мать. Сейчас заглянет и скажет: «Сыночек, вставай!» А сыночку на себя страшно взглянуть. Знает она это? Когда он смотрит на себя в зеркало, то, улыбаясь, обнажая рудименты зубов, представляет себя крутым мафиози, торгующим героином. А что у него? Всего лишь «дурь». Косяк — рубль.
Когда он смотрит на себя в зеркало, то видит, что жизнь в глазах мерцает так слабо, будто она уже не в нем, а где-то за затылком. И светит оттуда. Да, Буян. Его знает весь район. Да и по городу — тоже.
Растранжирив изначальный пай, Аптека как-то скомбинировал капитал и возникает после обеда с бидоном. Аптека прописан в общежитии, поскольку мать после четвертого срока отказалась его прописать. У ребят из общежития он назанимал по мелочи кучу денег, которую никак не получается вернуть. Таким образом, появляться в казенном доме неудобно и, конечно, небезопасно.
Я вижу его прибежище на чердаке столь ясно, будто не только свидетель, но — герой: я — он.
Аптека спит под утреннее воркование птиц. Собственно, они и ночью издают заботливые звуки, ему это приятно, под легкий музыкальный фон его обволакивает сном, будто хоронят в сугробе. Он наслаждается полудремой и созерцанием флакона с бутулином. Он теребит память и постепенно угадывает в интерьере военные приметы, убеждаясь в том, что он действительно в казарме, действительно офицер. Единственная неясность, пожалуй, в том, какой чин, до чего он все-таки дослужился за годы отваги и патриотизма? Впрочем, он не удосуживается проверить, на месте ли награды, поскольку убежден, что стоит ему шевельнуться — и знаки почести призывно встрепенутся, вдохновляя на перманентные геройства.
Птицы проснулись и озабоченно воркуют. Аптека вскакивает и прыгает к стропилам, взметывая руки и будто дирижируя. В ладонях оказывается голубь. Аптека фиксирует сизую голову двумя пальцами и резко как бы встряхивает градусник. В развилке пальцев последом затихает голова, а туловище, чертя крыльями по предрассветному чердаку, кружится, потеряв управление. Аптека смеется удаче. Он несется к окну, разграфленному сеткой, и ловит еще одного голубя. Та же экзекуция, тот же смех. Аптека нащупывает в кармане вентиль, берет ведро и стремится к крану, который открывает и ждет, когда набежит кипяток. Он опускает трупы в ведро. Поверхность воды украшается веером перьев. Аптека спускается по черной лестнице во двор и спешит к нежилому флигелю, который, дожидаясь капитального ремонта, представляет полую коробку. Аптека запаляет костер и пристраивает «полуфабрикаты».
С испугом и иронией моему взгляду противопоставлены разъехавшиеся к ушам разноцветные глаза. Марьиванна — тотально пьян. Я чувствую, как у него немеет левая рука. Конечность приобретает отстраненность, будто она не подчинена всему организму. Жжение в сердце. До такой степени, что невозможно произвести полноценный вдох. Невозможно шевельнуться без боли.
Я физически ощущаю, как медленно, микроскопическими движениями Марьиванна опрокидывается на спину. Резь в спине. Он пытается увеличить амплитуду дыхания. Его заливает пот. Привычное состояние. Исторгает скептическую улыбку. Что делать, если ему досталось валяться в тряпках с безумными рожами — формально подчиненной ему бригадой? Деградировавшие алкоголики, они не знают, какой нынче день, не помнят года своего рождения, не интересуются судьбами разбросанных по стране детей. Впрочем, в будущем он, несомненно, превратится в подобного монстра. У него общее с ними стремление — напиться, чтобы скрыться от реальности в алкогольной эйфории. К тому же он сам — традиционный затравщик пьянки. После нескольких стаканов, мокрый как выдра, он валится на топчан. Если бы не травма головы, он, возможно, не хмелел бы так быстро и не терял бы рассудок.
Первая травма — падение в пятилетнем возрасте в бане. Тогда он ударился теменем о железную опору скамьи. Рана осталась незажившим пульсирующим помидором. Вторая — удар затылком о бетонные кольца канализационного колодца при падении с дощатого мостика переправы через ров. Это — взрослым. По пьянке.
А как ему еще жить, если осталось-то лет десять, а то и меньше? Его даже в военкомате забраковали. Причем не только из-за головы. Еще — сердце. Испарина. Страх. Он очень боится смерти. И еще чего-то. Сам не знает, чего. Но не смерти. А может быть и ее, но только не той. Какой-то другой.
14.40. Душман и Брюс Ли прощаются с коллективом. Буян и Рыбак откомандированы до следующего дня на доставку домой Шило-старшего. Я следую четвертым. Шило-старший производит впечатление окаменевшего кроманьонца. Коллеги фиксируют его под руки: старик вибрирует, словно газетный язык в разверстой фортке. Лик его — героический.
15.15. Возвращаюсь. В стекло нетерпеливо тычется бульдозерист. Он пьян. Врач не допустил его до работы. До обеда он утишал горе, а теперь готов на любой подвиг ради общего блага. Да, на мосту он опознал прораба, и тот обещал поставить рабочий день, если бульдозерист слегка расчистит дно в регионе моста.
Марьиванна не возражает. Ответственность — на прорабе. Бульдозерист и Аптека плакатно щерятся за витриной бульдозера, когда машина начинает сползать на глубину. Рабочие — лицом к берегу, и погружаются, не нарушая улыбки. Марьиванна провожает взглядом очеловеченную технику. Возникает прораб. «Кто за это ответит?»— «Не знаю»,— будто бы о не относящемся к ЧП аспекте отвечает Марьиванна и приземляется в тени фургона. Рядом случается Фарадей.
Ныряй!— толкает прораб Фарадея к урезу воды.
Я тебе!— замахивается рабочий.— На коньках — 24 часа. А вплавь — только на мелководье.
Я тебе поставлю, если вытащишь,— негромко сулит прораб. Фарадей замачивает обувь.
Этого делать нельзя!— сценическим шепотом обращается Марьиванна.— Нас расстреляют.
Фарадей сучит руками, производя внутренний спор: ему не решить — могут ли его обмануть, или он на ком-то проедется?
Когда появление рабочих кажется невозможным, выныривает бульдозерист. Он мыслится единственно уцелевшим, но вот выталкивается бутылка, рука, ее фиксирующая, и голова Аптеки.
— Ну, вы сегодня спасли жизнь и себе, и мне,— сообщает Марьиванна обсыхающим на солнце.— Я вас отпускаю домой.
Мастер удаляется вместе с рабочими.
16.50.— И ты еще? — Душман ударяет мурлыкающего котенка сабо в голову. Животное шмякается о стену. Внезапность увечья не сразу осознается очевидцами и, видимо, зверем. Лишившись глаз, он поводит разбитой мордой и бессмысленно топчется на месте, пытаясь скрыться. Составляющие бригады стараются не реагировать на событие. Я вспоминаю свою повесть о ПТУ, эпизод из совхозной жизни, при котором я, впрочем, не присутствовал. Прошло десять лет. Сегодня я — хроникер. С улыбкой рекомендую Душману бросить животное в Невку.
Тебе его жалко?— Фарадей выбирает позицию.
А если выплывет, я его еще дальше заброшу!— Душман производит метательное движение.— Побеждает сильнейший!
Душман рвет глазами пространство.
— Я его маму!.. Вы за меня пойдете?— На лице-тамбуре — стразы слез. Мы бежим мимо бассейна и ресторана. Фарадей компонует под рукав столовый нож. Бригадир девочек-садоводов якобы обокрал Душмана.— Сто двадцать рублей! На что жить?
Ему необходимо убедить себя в подлинности событий:
— Они били меня вчетвером... Мы зайдем, а ты держи дверь.
Пролог визита — звучные удары по лицевой части. Я запрессовываю дверь фургона. Восклицания девочек, звон стекол, эффекты падения тел и предметов. Ориентируясь на звуки, я предполагаю, что противник — один, и убираю ногу. За порог цепляются окровавленные пальцы, появляется голова и торс очевидного бригадира. Он вывозит на себе вцепившихся в тело мстителей. Сплетенные, они как чудовище, заглатывающее жертву. Покинув помещение, группа разъединяется: Душман и Фарадей пинают садовода, препятствуя подыманию. Душман оснащается деревянной лопатой для чистки снега и охаживает бригадира по голове. Инвентарь расщепляется. Из фургона расправу визируют практикантки.
Перестань, ты убьешь его!— Мишень подымается и бежит. Гончие настигают его у пивного ларька. Свидетели тактично отворачиваются.
Я тебя удельнинским судом буду судить!— Фарадей падает вместе с объектом. В кадре — чешуя ножа. Бригадир повергается на спину. Фарадей касается носом асфальта. Душмана придерживает за руку пожилой гражданин спившейся наружности.
Я — прокурор Ждановского района. За что вы калечите человека?
Душман объясняет, обеспечивая второй фронт спонтанными пинками.
Кто меня будет кормить? Ты, отец? Давай деньги!— Душман захватывает юриста за лацканы.
Тебе хватит на первое время десяти рублей?— Старик предъявляет купюру. Бригадир внедряется в разверзшийся автобус.
Оставь, дядя, свои деньги при себе!— Душман колошматит садовода кулаком по загривку. Фарадей столбенеет, запрокинув голову.
Дурная кровь выходит,— маскирует он досадный пассаж. Автобус вздрагивает.
Ты мне за это ответишь!— За задним стеклом расплывается искаженное воплем окровавленное лицо с заплывшими глазами.
К стае «олимпийцев» интуитивно приплюсовывались сателлиты, аккумулируемые из конгломерата около питейных «точек», то бишь пивных ларьков, отделов алкогольной продажи и «пьяных углов». Примкнувший угощал основной состав, вторгался на паритетных началах или «халявил» что, впрочем, не гарантировало его от банального финала. После нескольких вакханалий случался конфликт, фабулой которого могла явиться почему-либо, чаще от запредельной алкогольной интоксикации, оброненная затабуированная номинация «козел» или «иди ты на...» Подобное оскорбление по законам зоны адресат обязан оппонировать кровью или, косметически, радикальным мордобоем. Так обошелся Душман с Шапокляком, который во время переворота лодки и паники обремененной ватной униформой и сапогами команды ассоциировал Душмана с рогатым скотом. Не имея сил на собственное вызволение, Шапокляк тонул. Душман отбуксировал оскорбителя до берега и, определив тело на замазученные камни, до утомления пинал и топтал рычащую жертву.
Когда в ином составе в апогее «чернильного» застолья некто шофер, обрусевший узбек, послал в адрес детородного предмета Шило-младшего, смоделировавшего похабный контекст в адрес шоферской дочери, Шило метнулся на гостя с ножом, но был нейтрализован Душманом и Фарадеем. Оскорбленный настаивал на исполнении мести до финала питейной церемонии, и гостя спасло лишь заступничество собутыльников.
Отдельные сателлиты, обычно пенсионеры, трудоустраивались на предприятие реабилитации гидросферы вахтенными по вагон-бытовке, однако «олимпийцы» их неизбежно «раскручивали» и, ограбленные и избитые, примкнувшие отторгались от стаи. Приток кадров осуществлялся преимущественно из «откинувшихся». Их приводили те, кто уже был в штате.
22.10. На набережной стоит дом с башней. Когда извержение заката натягивает пурпурно-желтый экран, башня постепенно теряет цвет, превращаясь в контур. Я обращаюсь от Ван Гога к Куросаве, констатируя всепожирающую страсть выделить собственную индивидуальность. Осколки речи летят через реку и метеоритами вонзаются в мое сердце. Из меня, как из фигур Мура, бытие выкрадывает куски, и я каменею на берегу, осязая сквозные дыры. Мне необходимо кого-то увидеть, общаться,— я не могу остаться один — я все же лирик,— я закладываю дверь на топорище и валюсь на топчан. Одни — по зову, другие — без спросу — меня оккупируют фантомы.
Мне все же необходимо воспрянуть и отважиться на путь. Загадываю облик каждого силуэта, предчувствую — вот-вот... но мрак враждебней: мне не на что уповать.
В эманации фонаря различаю нечто. Около кустов заиндевело скрюченное тело. Приближаюсь. Аптека. Касаюсь ботинком. Тело в бешеном ритме начинает имитацию сексуальных пассов. Окликаю. Аптека переворачивается. Лицо отпечатало рельеф гравия. Эпилептический припадок завершился. Ухожу.
03.27. Пробуждаюсь от стука. Смотрю на часы. В дверях, как отражение через рябь, пульсирует Аптека. «Тятя, тятя, наши сети...»— так струи несутся по стеклу электрички, как по его лицу. Голова трясется, как центрифуга.
— Отходняк,— различается среди конвульсий.— Пусти, пожалуйста.
Указываю на «девичью». Истребив ковш воды, гость исчезает в импровизированной раздевалке в конце фургона.
07.25 — Я всякие системы с девяти лет пью,— реминисцирует Аптека за чаем.— А в семнадцать лет так нажрался, чувствую, сердце не ходит. Рукой мну — не слышно. Дома — один. Ну, думаю, все. Я за края стола ухватился и, что было мочи, грудью об стол — жах! Жах! И еще раз! И ведь как зверь эту систему почувствовал. Застучало и затикало. Матка приходит: «Ты что такой бледный?» Я рассказываю. Она говорит, так ты сам себе закрытый массаж сердца обеспечил. А вообще-то, я тебе скажу, отличным спортсменом был: выполнил мастера по штанге. На меня вся улица оборачивалась. Еще бы: одни мышцы! И все вот эта система. А как до аптеки докатился, тут — край. Не выбраться.
Бытовка обеспечивает Аптеке больший комфорт, чем нежилой фонд, и он всячески пытается определиться в ней на ночь. Меня, конечно, устраивает его присутствие и в любое другое время, совпадающее с моей вахтой: я оставляю Аптеке ключ и отправляюсь по своим делам. Если мне удается заглянуть в течение суток на стоянку фургона, то я нахожу его узурпированным роем хроников, в среде которых Аптека выступает радушным хозяином. Другие вахты тоже вполне удовлетворяет наличие Аптеки, и он превращается в зримого домового.
Иногда, когда я — на вахте, мне кажется вдруг, что за стеклами возникает незнакомое изображение. Я вроде бы вправе застопорить взгляд, но в обращении с «олимпийцами» мне кажется лишним акцентировать какое-либо внимание на внутриклановой жизни. Благодаря этому моя политика определяется как «вне игры», и я, словно бесплотный, в общем-то, не учитываюсь в любого рода «разборках».
От молочного магазина с пакетом кефира дрейфует Марьиванна. Со стороны бассейна меняет масштаб «Победа» прораба. Я столбенею, озаренный моментом...
— Представляешь, мы открываем дверь,— всплескивает ладонями Марьиванна,— а перед нами ведро и окровавленный опорожняющийся анус. Мы сразу даже не поняли, в чем дело. Оказалось, это Аптека завел себе пассию.— Марьиванна как червяка фиксирует сигарету. Рот — в кефире.
— Я вчера опять предался Бахусу.
Спутница Аптеки оказалась матерью двоих детей, мальчика и девочки, шести и трех лет, лишенной родительских прав. До этого она лишилась работы, соответственно с этим определенных законами прав. Государство не лишило ее еще последнего: дома в области, который, собственно, и прельстил Аптеку. Авансом он испытал шик домовладения, предвкушал посевы «травы», организацию самогоноварения и сдачу «номеров» на ночь. Пожалуй, все это могло стать реальностью после бракосочетания, о котором толковали «молодые», а пока тратили дни на сбор «стекла», сдачу в пункт приема и реализацию дивидендов через аптеку, а если выпадал барыш — через гастроном.
Одни и те же эпизоды реминисцировались и трактовались «олимпийцами» в неограниченных дублях, и Душман при каждой интерпретации оттачивал сюжет о дне рождения Аптеки.
— Я как-то прихожу на работу, а Аптека мне говорит: дай рубль в долг, у меня день рождения. Ну, он мне и так солидно должен, но тут, я думаю, день рождения, дал, но спрашиваю: тебе что, только добавить? Он улыбается и говорит: этого хватит. Я только закурил, а он уже здесь. Готово, говорит. Садись, отметим. Ну, я думаю, мало ли там что, вдруг в долю вошел,
и ему отлили, что с него взять? А он с деловым видом выставляет на стол пузырьки. Штук пять себе и мне столько же. Давай, говорит, примем. Я ему говорю: ты знаешь, я чего-то не хочу. Он обрадовался, аж задрожал: так я их все один могу выпить? Давай, говорю. Он все в стакан слил, засадил и говорит: скоро заберет. И точно, его буквально заколошматило, аж со рта пена поперла. Я думал, сдохнет. Не знаю, что это за кайф такой, когда тебя как от 220 колотит.
Участок. Выбор.
Гуманизм Панча меня поражает. Он не увольняет рабочих, которые не появляются на участке по нескольку месяцев. Пара дней, неделя — это после аванса и получки — норма. «Во-первых, я жалею семью, во-вторых, ну куда он денется? В-третьих, когда они пропьются, то выйдут на работу и станут работать так, как мне это надо. Где он сможет работать, если не здесь? У меня же — курорт. Я говорю так: от меня в тюрьму или на тот свет! Другого пути нет!»
Особо отличившиеся по прогулам остаются с Панчем и Атаманом в фургоне, где с ними проводится идеологическая работа. Хрусталь «задвинул» около пяти месяцев. В объяснительной он покаялся, что встретил женщину, они полюбили друг друга, уединились в Н-ской области, там он подрядился на строительство свинарника и поэтому не мог случиться на основной работе. «Им — всю капусту, а мне — тридцатник. Вот гады! Или по статье. А куда денешься?»— «А чего ты не обратишься куда следует?»— «Чтоб они меня на зону отправили? У них все схвачено».— «Так тебе что, табель за все дни проставили?»— «До единого».
Панч понимал стабильность треугольника. Первоначальный прораб отказывался от многих акций, и Панч предложил ему уволиться по собственному желанию, чтобы не портить зря документы. К этому времени о прорабе было составлено соответствующее мнение, написаны кое-какие служебные бумаги. Он сдался. Атаман занял место прораба. Требовался третий.
Я чувствовал исследовательский взгляд Панча. Он любил заставлять людей подолгу ждать его аудиенции или назначать время, в которое сам оказывался в ином месте. С буддийским снисхождением я терпел, когда кончатся его «разборки» с плавсоставом и «работягами».
Осенью я был переведен в Ульянку. Когда Панч с Атаманом приехали в мою вахту, на «Пруды», я понял: выбор сделан. Мне не оставалось шанса для отступления. «В тюрьму или на тот свет»— это не только смешно: у меня семья. Я поймал Атамана на якобы заочной претензии персонала к моему статусу на участке. Утром я оставил Эгерии заявление на увольнение.
— Он тебя не отпустит. Вот увидишь, он заставит тебя стать старшим мастером.
...Ребенком я обожал имитировать смерть. Эрзац подвига проникал в мировоззрение, как в организм вакцина во время профилактических инъекций против столбняка. Стоя на берегу, я усматриваю инерцию геройства в возвращении катеров. Как верный конь доставляет седока в свой стан, так теплоходы транспортируют на участок капитанов, тряпочными куклами повисших на штурвалах. Препарированная в кранец резиновая покрышка тычется в знакомый причал, как коровий нос в стойло. Впечатление пустого кубрика. Однако, всмотревшись, я вроде бы опознаю регалии на плечах штурманки. Впрочем, вещь может быть просто накинута на штурвал или сиденье. Я — не старший мастер, а тот же вахтенный по вагон-бытовке. Я отвечаю за сохранность катеров после сдачи ключей. Если флот не запаркован до определенного часа, я обязан доложить о ситуации диспетчеру.
Мой спуск на причал может быть трактован глазами инкогнито как любопытство или должностное рвение. Но я остаюсь на берегу также ради любопытства, поскольку оказываюсь неким сторожем, размышляющим о том, почему сегодня, как и вчера, весь штат участка пьян и к чему все это приведет, поскольку на других службах то же стремление к распаду, да и на остальных предприятиях, да и во всей державе. «Если даже пятьдесят процентов населения будут спиваться после 35 лет, то государству это существенно не повредит»,— резюмирует Панч свое кредо, а во мне зачинается мысль о том, что он — руководитель и, соответственно, коммунист — индифферентен к вырождению нации, а я (не скажу — кто), я же, оказывается, готов протянуть руку чужим, генетически враждебным людям.
2. НА ЗАДАННУЮ ТЕМУ
...Этот неожиданный уют мы запомним. Он замаячит звездочкой в черном небе нашей жизни. Нам не нужны слова, излишни даже взгляды, указующие: «Обрати внимание!» Тепло, и дождь не проникает в наше убежище. Костер — условен. Доносится пунктир просодии. «Когда у вас будут такие, мне сошьют по последнему парижскому образцу»,— вешает обесцвеченные джинсы на ржавую арматуру брат. Не стесняясь голых тел, мы разжигаем костер в развалинах чьей-то, видимо, дачи: солнце наполовину срезано заливом, со стороны, разорванная ветром, настаивает на своем существовании мелодия. Мне все так же хочется прикоснуться к брату: меня восторгают его плечи, а главное, шея: желтые стружки волос гирляндами покачиваются, когда он отстраняет голову, восклицая. Наш друг тоже чудесен: он совсем сумасшедший, и это сводит с ума нас: меня и брата; иногда вкрапляя лоскуты грузинской речи, он просто кричит, и это замечательно,— вокруг ведь почти никого, только кто-то, посылающий нам мотив, внезапный порыв ветра, вздох залива, крик птицы, дождь. Я поднимаюсь, иду к воде. Я замечаю дождь, поеживаюсь, запрокидываю голову. Брат с любовью смотрит на меня — я знаю это. Во взгляде боль — он заново переживает мою хромоту. «Ничего-ничего»,— хочется повернуться к нему, но это излишне, он все понимает. Наш друг прерывает беседу, сверлит глазами брата, переводит взгляд на меня,— взгляд его зол — он бесится, бессильный помочь мне, не видя врага, привыкший противоборствовать всему свету. «Что же произошло за это время? Чем мы занимались? Почему он повесился?»— могу я спросить брата и, может быть, должен, и не только спросить, а устроить словесную битву, добиваясь от него чего-то, но что можно добиться теперь от этого озлобленного человека с черным лицом? Брат уставился на меня — да, я кажусь иногда странно молодым, мне мучительно видеть это в огрызке зеркала, но я смотрю, я радуюсь и печалюсь, я жду наступления смерти. Я всего лишь носитель незримой ракеты — озарения. Я — одарен, и это — бремя. Хотя и счастье. Секс и самоутверждение — два рукава заплетенной косы, подобия моей личности. Творчество, как немногое, достойное траты сил. Впрочем, химера. Траектория гарды, глазок реверса, два кило картошки и когда-то: «А что ты сделал?» Истеричное переключение режима ролей — я, может быть, успею? Тени учителей, но ни тишайшего звука. Мы, в общем-то, так же немы. Через лед тысячелетий я кричу себе: мальчик, сюда нельзя! Я узнал тебя, ты всегда разный: я запоминаю лицо, но оно меняется, я настаиваю на прежнем облике, но что я - против вечности?! Ты — новый, твой рот разведен: я хочу к тебе! Я знаю! Именно это — когда-то и я... Но вот уже годы — лишенные иммунитета рецепторы вселенной... Если бы фигура, что удаляется от меня прочь, могла вернуть мое детство — как бы я бежал за ней, гнался, покорно шепча просьбу: «Верните меня, умоляю, назад, навсегда!..»
Сколько вы пишете?— Меценат дружелюбен и ироничен. Я — не препятствие и не конкурент. Ему приятен долг редактора и гражданина.
В среднем по сто страниц в год.— Я вспоминаю, как фантомы образов терроризируют домочадцев: вопли детей, жертвенный взгляд жены, максимальный выход магнитофона.
И все в стол?— Меценат протягивает руку с карусели истории литературы. Что почетнее: восседать на картонных фигурках, отрывать «контроль» или вращать аттракцион?
Вы разве не в курсе? - «Да и нет, не говорите, белое и черное не берите» - я не жду иного регламента нашей встречи.— У меня была публикация на Западе.
А, что-то припоминаю.— Он словно бы изучает меня, собираясь отвесить крамольную фразу.— Ну, это вы, что называется, шагнули одной ногой.
Когда тебе выколют глаза, отрежут уши, вырвут язык, отсекут нос и ампутируют пальцы, тогда ты окажешься «один к одному» в когорте созревших. Я бы залез на вселенскую колокольню и бил в набат. Оглохший от звона, я различил бы рой фигур. Они стремятся на зов, неся свои идеи и раны,— окружение неустанно калечит их, пытаясь лишить нетривиальности и превратить в себе подобных.
Автору необходимо иметь обратную связь.— Я всматриваюсь в собеседника, и он замечает: мне кажется, он загримирован под традиционную клоунски-патриотическую маску.
Я ее имею.— Мой взгляд обращается в окно и в небо. Редактор улыбается. Я не удерживаюсь и вновь вперяюсь в актера.
Это, конечно, замечательно. Мало кто может подобным похвастаться, но, надеюсь, вы не станете меня уверять, что на ваши литературные труды материализуются рецензии или что ваши небесные покровители ниспосылают хоть какие-то гонорары.— Беллетрист выбил шар и готов дать фору.
Я не стану отрицать нужды, которую испытываю, и страстей, которые утоляются посредством денежных вкладов.— Если откровенность не обезоружит, то, во всяком случае, доставит мне радость.— Но я не в силах выдоить из себя ни строчки, пригодной для печати.
А вы не пробовали обратиться к сказке?— Самбистский финт. Передо мной полое пространство.— Я убежден, что у вас это должно получиться.
Возможна ли помеха в сочинении сказки? Переименовать, зашифровать — я останусь при своих и буду опубликован. А не взяться ли за гражданскую тему? Настрочу хвалебный очерк о ПТУ или о благородной роли моего предприятия?
Язык оказывается неподвластен разуму, и я начинаю хаять «сегодняшний день».
— Вам не приходилось жить за границей?— вроде бы издалека начинает собеседник.— Вы знаете: оттуда, особенно из малых стран Европы, совершенно иначе видишь нашу страну. Здесь этот контраст даже трудно
вообразить.
Мне очень хочется согласиться: это действительно так — я истощен отрицанием. Я допускаю, что мы оба страдаем за Родину. Но идеи наши, возможно, подразумевают только единый эпилог, а в динамике не имеют ничего общего.
Я был бы счастлив, если бы мы с вами как-нибудь посвятили несколько часов хождению по городу, и я бы мог вам показывать и говорить: «Это — плохо», так же как и вы в свою очередь открывали бы передо мной здоровое и светлое: «Это — хорошо!»— Я провоцирую партнера на бросок для последующей контратаки.
Мы лучше сделаем наоборот, вы будете говорить: «Это — хорошо!»— а я буду говорить: «Это — плохо!», и вы попробуете меня разубедить. - Я — на лопатках.
* * *
На секретер, как доверчивые птицы, пикируют издания обо всех видах загрязнения Мирового океана. Количество нулей за арабскими цифрами критично для восприятия не более чем кольца табачного дыма,— мне не осознать того, что катастрофа — не угроза будущего, а факт настоящего. Общение с экологами и юристами убеждает, что имеющие полномочия не имеют стремления к спасению природы, а имеющие эти стремления, соответственно, не имеют полномочий; трагедия в том, что мало кто всерьез относится к перспективе иссякания пресной воды, нарушения теплового режима и прочих необратимых процессов.
Мой масштаб мал — восславить родное предприятие, впрочем, может быть, ославить? Проработав более пяти лет, я составил мнение о стиле работы кормящей меня фирмы. Будучи вахтенным по вагон-бытовке, я докладывал с разных объектов сводки о выполнении различных видов работ. «Собрано два кубометра наплавного мусора»— это когда ни один рабочий не покидал за день бытовки, разве что с целью добычи вина. «Мусор уничтожен»,— завтра уже никто не докажет, что сегодня государство безоглядно облапошено.
Освоив обязанности рулевого-моториста, я более емко оценил деятельность конторы глазами плавсостава. «Нагружено пять шаланд», «Отошли на свалку грунта...» Теплоход остается стоять около пустых шаланд — земмашина в неисправности,— «голубой рейс».
Считая путь до свалки лишней обузой, коллеги с более мощного теплохода сбрасывают дноизвлеченный грунт ниже Охтинского моста. Мы с капитаном ухарски улыбаемся: «Россия».
Хвалебная статья завершена. Остается предъявить руководству, далее — Меценату,— он передает в журнал,— и я склоняю голову навстречу лавровому венцу. На базе публикации можно сделать сценарий, а в жанре беллетристики развить сюжет в повесть или даже в роман. Таким образом, я введу в заблуждение миллионы людей.
Отбор фактов производственной деятельности скомпоновал коллаж вредоносности предприятия. Однако предприятие — это люди. Итак, я должен выжечь на их биографии клеймо, соответствие которого судьбам многих людей столько раз отрицал; клеймо, которое само по себе было атрибутом расправ над здравомыслящими деятельными людьми; я должен произнести летальный дуэт слов — «враги народа».
Единственная организация, которая создана для очистки водного бассейна, не выполняет рапортуемых объектов. Она обманывает государство, провоцируя его на обман других стран.
Враги внутри и вовне. Не сам ли народ — свой собственный враг? Кто заставляет спиваться миллионы людей? Кто заставляет их расправляться с последними здравомыслящими? Ответа я не знаю!
Как реально заставить контору выполнять то, что сейчас является приписками? Руководство не может не понимать безвозвратности для гидросферы каждого дня фальсификаций. Что поставило их в условия, когда попираются первостепенные права во Вселенной — права природы? Боязнь ответственности за здравомыслие?
Адресовать мои выводы в столицу? Но на каком этапе они попадут к заинтересованному лицу? Вернее всего, конверт станет бумерангом в рамках города.
Так что же предпринять? Пойти доложить? Кому?
Когда мой дед обнаружил спорынью в муке, отправляемой в Сибирь для питания армии, то, как ответственный для пробы, дал соответствующее заключение. К его удивлению, отравленный груз ушел и был подготовлен новый.
Как отчетливо вижу я упырей и оборотней и недоумевающего деда: «Товарищи!..»
Он не согласился с ситуацией и, как патриот (хотя из «бывших»), отправился сообщить «куда следует». Все связи его матери — фигуры значительной — оказались тщетны. Милостью было сообщение статьи. Во время баллотирования на ответственный пост она отказалась от должности, аргументируя: «Мой сын был расстрелян как враг народа». Она, конечно, выполняла все то, что входило (и не входило!) в обязанности отторгнутого чина, потому что коллектив не выявил должного человека, поскольку подобные — убывали.
Сознание того, что сюжетом я обязан геноструктуре, вызывает во мне сумбур: я не верю в то, что меня искренне могут беспокоить вопросы экологии и экономики, я не хочу стать жертвой, я пытаюсь спасти мир от катастрофы, мое дело только писать, да, но — о чем?
3. КОРОЛЕВА РОПШИНСКОЙ
Портвейн не в первый раз печется о моей половой функции. Его потребность в оргазме нейтрализована алкоголем. Нынче он сулит мне амплуа соглядатая, — гостей двое. Парень, вероятно, курсант: он заботится о физической оболочке — ежедневный заплыв, солнечные ванны, бег. Спутница — очевидная блудница: глобальный распад дискоординирует речь и ориентацию. Портвейн познакомился с ребятами на пруду. Он, конечно, не планировал купание, ему было приятно выпить под аккомпанемент пляжных тел.
— Сейчас мы служивого выгоним, я обесточу питание, а в темноте ты ее сразу тащи к себе.— Отсутствие передних зубов провоцирует меня считать его ребенком. Нарушение дикции искажает команды, непонимание которых может повлечь неправильное исполнение, что, в свою очередь, на ходу чревато аварией и, может быть, даже затоплением плавсредства. Впрочем, я уже изучил диалект Портвейна и знаю, что некоторое журчание означает «отдать швартовы», а определенной интонации цыканье с бульканьем — «замени на штурвале». Обанкротившийся мозг подвержен бреду.— А мы сейчас куда идем? Ну, да.
Капитан пытается нащупать твердую почву.
— Ты ведь знаешь, что я всегда от и до, и если что, то только ко мне.— Веки захлопываются, раздается храп, Портвейн дает крен и валится набок, глаза полуоткрыты, но зримы только белки, он обобщает свою
биографию: причины старения «3-Д6», способ изготовления браги и прочее, подсознание разматывается, как рулон рубероида.
В сепии отцветающей ночи курсант не смог разглядеть должным образом исходные данные объекта. Теперь он поеживается и проверяет взглядом, свободен ли выход? Капитан пытается обойтись с гостьей по-свойски, но раздается шлепок и лай: она пресекает тактильную фамильярность и матерится. Курсанта как дым вытягивает по трапу на верхнюю палубу.
— Ты, пацан, знаешь, кто я?— Чем не Шаляпин, готовый до смерти перепугать кучера-грабителя?— Я — королева Ропшинской!— Мне видится смертоносная спешка вассалов по Ждановской набережной и Большому проспекту.— Хочешь, чтоб тебе болт отрезали и в рот затолкали?
Гостье безразлично, кто перед ней. Ее цель — конфликт. Она выбила искру, и это — утешение. Она остается в боевом стансе, конечности мобилизованы для атаки. Портвейн беспомощно улыбается. Он перешел в иную стадию, отчасти в иной пол — капитан умиротворен и пассивен. Королева обнаруживает бегство курсанта. Она грозно озирается.
Где? Я ведь тебя везде достану. Завтра Гансу-Мяснику шепну, он тебя в багажнике привезет,— гостья распахивает дверцу рундука и делает шаг: череп соприкасается с горизонтально расположенной полкой. Она отскакивает и превращается в дракона...
Моя первая, непознанная, отвергнутая, умершая столь рано, послушай, почему все так гадко? Я вижу похоть, расчет, грязь. Как преданно бежал я ко второй любимой, не думая ни о чем, не желая,— мне было дорого и безупречно в ней все. Впрочем, именно ты и заставила меня поразмыслить, таковы ли отношения, какими я себе их представлял. И вот теперь: третья любимая,— каким неземным созданием предстала бы она раньше. Милая, вслушиваться в твой бред, ласкать кем-то обласканное тело, но не знать этого, не верить, было бы для меня счастьем! И снова ты,— я сопровождал бы тебя в бродяжничестве, ты знакомила бы меня со своими кавалерами,— а я бы ничего не понимал! А ты, четвертая,— поверь, я удивился, когда сообразил-прикоснулся, что ты — женщина,— как поразило меня это, очевидное со дня нашего знакомства, когда ты, еще девочка, ребенок, являла мне образец образованности и благовоспитанности, чего же мог ждать еще, веря в здравость своего рассудка, кроме тела с грудями и влагалищем?
Корпус теплохода пронизывает гул шагов. На трапе — ботинки шаландера. Спустившись, он взвешивает шансы.
А ты — кто?— Королева подбоченивается, готовая ринуться в бой или танец.
Ты, доченька, в гости пришла, а спрашиваешь, будто я к тебе в дом ворвался.— Кум Тыква ободряюще касается обветренного плеча. Он замечает принесенную Портвейном бутылку и пытается изобразить безразличие.
Через мгновение они уже пьют на брудершафт, закуривают, и Королева, избрав шаландера своим духовником, решается на исповедь.
Ее мать работала на конвейере фабрики музыкальных инструментов, где и погибла в предновогоднюю вахту,— хмельную и оттого задремавшую, ее затянуло в кормилец-конвейер посредством захвата волос, далее пальцев рук, очевидно, судорожно пытавшихся изменить судьбу. Я чувствую, как в микроскопический интервал времени между захватом волос и тем, когда расчлененную, хотя каким-то образом еще живую массу выплюнуло на изящно сколоченные ящики с оттрафареченным «гробовой» саржей «Made in USSR» и на всякий случай приколотым, грубо вырванным тетрадным листом в клетку (кафель, зоопарк, тюрьма) со словами «на экспорт».
Думается, в этот неуловимый миг с ней произошло вот что: несмотря на мгновенное отсечение фаланг,— оно имело очередность при первом контакте с механизмом,— осязание констатировало, что это — Оно; зрение восприняло оказавшуюся вплотную перед лицом ленту конвейера дорогой, по которой они брели с бабушкой в толпе беженцев, пытаясь наверстать тыл; обоняние ощутило запах материнского молока — она поняла, что помнила (и это включилась память), помнила его так же, как кормильца и соперника — сосок, обернувшийся позже октябрятской звездочкой, светлячком в небе, мужским членом, кнопками конвейера с обозначением «пуск» и «стоп»; слух различил нездоровый шум в работе механизмов, по тревоге встрепенулись заученные звуки: гул телевизора, бормотание холодильника, скрип дверцы духовки, предродовой вопль тормозов, но разум спохватился: «Это же я!»
Отец Королевы умер, пытаясь покорить летальную дозу алкоголя, умер в реанимации, не обретя сознание, но шевеля испепеленными губами: «Нам не надо...»
— Мне надо потошниться,— объявляет гостья после исповеди и, следуя предполагаемому этикету, зажимает рот ладонью. Шаландер препровождает Королеву в гальюн. Нам слышны муки очищения.
Как и прочие, Королева мечтала о красивой жизни. Как у всех, у нее была любовь: парень, желавший ее, планировавший очаг, деток; она позволяла ему многое, зная, что ее ждет иное. Мечты внедрялись в реальность: она вдруг чувствовала слабость, оказываясь в толпе школьников, ей казалось, они сейчас возмечтают обладать ею, и это станет высшим мигом в ее жизни. Фантазии достигали беспредметности: цвет, контур, нечто нависающее, сдавливающее — тень! У нее оказывались деньги, она изысканно одевалась, муж ждал ее в машине; муж, ах, он не знает всего!— сейчас они ехали на дачу, расположенную (как он умеет все устроить!) на взморье. Ее окружали безупречные мужские фигуры, юношески пластичные, она чувствовала их энергию и свою внезапную уступчивость, они вежливо кланялись ей и замечали: «Вы знаете»— и вдруг, обняв ее, жадно и грубо задыхались: «Милая!»— и она, прощаясь с суетным миром, вторила: «Милый!». Она стремилась к ним, предполагая, что они-то как раз и потребляют красивую жизнь, но, попадая в желанный круг, обнаруживала отсутствие изысканности духовной и физической сфер, огорчалась, но ненадолго, поскольку иной конгломерат цеплялся за разочаровавший ее, и в нем уж она не могла ошибиться.
— Тебе она ни к чему, а я старый, мне бы ее как раз наживить,— мятый жизнью моторист — наставник молодежи, герой кинематографа, полуголый, пьяный, исполненный сексуального дефицита — бес из «Вечеров на хуторе...» — идеолог и жертва всеобщей деградации, утверждается на компасном курсе похоти.
Он обнимает возвратившуюся гостью. Она отстраняет взопревшее тело. Она — розовая. Он — коричневый. Интерпретация Рубенса в духе Пикассо: оба в шрамах и ссадинах; у нее на бедре белый контур неведомой державы — след кислоты или пигментация, у него на плече — пучок бородавок. Кубрик дезодорируется блевотным дыханием.
Я разве тебе что-нибудь обидное причинил? Чем-то тебя занизил?— Леший пристраивается к изнуренной массе. Потные, они тотчас слипаются в два размягченных пластилиновых объема, которые, когда их расцепляешь, готовы увлечь с собой непредсказуемую часть другого. Он запускает стоеросовые пальцы под шелковые трусы с рудиментами регул.— Я тебе — отец?
Да.— Она отдергивает агрессивную конечность.
Ну, так не препятствуй.— Он подкрепляет атаку второй рукой. – У зубного больнее бы получилось!
Королева вскакивает и передислоцируется в носовой отсек. «Я буду спать!» Черт садится на шконку и ласково шепчет: «Ты, доченька, заняла штатное место лоцмана. Усталый человек придет, а лечь — некуда. Он ведь может осерчать на тебя. Возьмет да и попросит освободить судно. А на улице сейчас…».
Да куда же мне деться?!— революционным ором взрывается гостья. Металлический корпус диссонирует лающим рыданиям.
А я тебе по-отечески посоветую.— Нечистый сентиментально сопит.— Ты, маленькая, трусики сними, мы все и уладим.
Я с ним лягу.— Обмороженный корпус заполняет мою келью. – Он не полезет!
Ты получала пригласительный билет?— Я выставляю ногу.
Пожалуйста. Ты у меня – первый!— К спине приваливаются фригидные руины. Липкая рука по-хозяйски касается моего бедра. Когда экспедиция может рапортовать об удаче, Королева начинает рыдать и задыхаться.
Парень убежал, а в подвал что-то бросил. Спустилась: девчонка, года полтора, наверное, руки как белье отжатое перекручены.
Кум Тыква, нужна твоя помощь. У Королевы — инфаркт.— Бес появляется мгновенно. Он освобождает груди пациентки от ветхого лифа. Я продолжаю «созерцание нечистоты».
Не надо!— кинематографично шепчет гостья.
Да я не буфера твои хочу мять, а по-медицински помочь,— Шаландер мнет дряблые собачьи мордочки.— Ну, лучше тебе? Вон, сосочек-то как насторожился!
Мы оказываемся на топчане втроем. Королева перелезает через беса и оставляет нас вдвоем.
- Спите здесь, а я пойду туда.— Она фиксирует Портвейна.— К нему!
Я ассоциирую сюжеты Шило-старшего и начинаю хохотать. От меня обиженно отстраняются ягодицы соседа. Я перебрасываю ноги через шаландера и оказываюсь на палубе.
На, на, подавись!— Меня смешит функция глагола, когда различаю на шконке в носовом отсеке задранные ноги и разведенную руками промежность. В ответ на смех Королева вскакивает и оглушает меня брандспойтом мата. Она атакует с бутылкой в руке. Я уклоняюсь. Сосуд ударяется о леер, о трап звенят осколки. В зеркале отражается встревоженная бесовская морда. Капитан по-прежнему безучастен.
Я тебя убью, сволочь, чтоб ты больше не смеялся!— Гостья вооружается камбузным ножом и делает выпад. Я прыгаю навстречу и поворачиваю корпус, чтобы пропустить удар. Острие вспарывает судовой ватник. Захватываю запястье и загибаю его. Оружие падает. Делаю страшное лицо и подымаю нож. Королева как бы не верит в кровавый исход и всхлипывает:
- Я — все. Что ты хочешь?
Убирайся!— Гостья натягивает платье на голое тело. Белье заталкивается в полиэтиленовый мешок.
Видишь, дочка, как все нескладно. Не по-людски,— нравоучительным тоном вещает шаландер, закуривает и садится рядом с капитаном.— Привыкла буянить, тебя, небось, частенько как собаку выпинывают. А дала бы, как порядочный человек, и к тебе бы отнеслись уважительно.
На камбузе я подбираю мешок, видимо, Королевы, и вручаю ей. Оказавшись на набережной, она через плечо кидает его в воду. Вспоминаю, что мешок — Портвейна и в нем, очевидно, его ботинки и рубашка, поскольку он явился без них.
— Я тебе честно скажу, она психическая. Ей мужик, считай, ни к чему.— Загадочная мина с хитрецой. Кум Тыква словно бы поверяет мне тайны мироздания.— Ну, во-первых, что — у нее всю похоть алкоголь отбил, а второе, она привыкла давать только тогда, когда ей в харю натолкают.
Он будто бы незаметно следит за моей реакцией, готовый поменять станс. Однако, обнадежившись моей улыбкой, обличает.
— Ага! Она без мордобоя и не кончит. Да, у меня были такие. Одну за волосы тяни, другой уши рви. Всякая, знаешь, разная придурь у баб развивается. Одну, скажем, пацанкой, елдой напугали, другая подсмотрела, как батя мамане вдувает.
Черт сообщает, что когда он совокупил триста женщин, то перестал вести им счет. Однако, несмотря на амплуа Казановы, в семейной жизни он не обнаруживает подобного диапазона. Будучи в разводе, вновь сошелся с женой, после того, как и она, и он жили с другими спутниками. «Молодые» зарегистрировали расторженный брак, детей у них нет, но «она баба сильно грамотная», и это окупает все! В жизнеописание внедряются эпизоды с девяти- и семилетними девочками, с двенадцатилетней племянницей. «Они, если хоть раз этого дела попробуют,— потом как наркоманы». Бес поглаживает вздыбившиеся трусы. «У меня это теперь не часто. Считай, как праздник. А был один студент; на медосмотре попался. Так я стою, это, значит, перед ним как в бане, а он кабинет запер и говорит: «Никто не узнает». А я говорю, даже если кто и узнает, то, что ж? Не я тебе, а ты — мне! Не думай, что я такой чистенький,— я мужик порченый и балованный». Глаза смотрят через запотевшее стекло лет.
Ну что, Кум Тыква, спать? Ты у нас останешься?— Я скрываюсь в своем отсеке.
Если не прогонишь.— Шаландер в нерешительности посреди кубрика.
Ложись в капитанском, а я — у себя. Думаю, гостей больше не будет.— Город за иллюминатором приобретает отстраненность. Кто мы — захватчики, инопланетяне?
Зря ты ее все-таки шуганул.— Тело взгромождается на шконку.— Куда она теперь денется?
4. ЛИЧНАЯ НЕОСТОРОЖНОСТЬ
10 декабря 1984. Участок. Травма.
Один на один с травмой: боль и предположения. Принцип неподчинения недугам. Карабкаюсь на теплоход. На камбузе — Санта-Клаус. «Что?» Мысли о дальнейшем. Травма на производстве? Один — против всех. Вызвать «скорую» или «неотложку»? Дойти самому? Поликлиника — рядом.
Санта-Клаус готов сражаться за «производственную». А Гуляй-Нога? Пьяный, он выковыривал из ноги фрагменты костей. «У тебя будет остеомиелит».— «Ну и что?»— Он так и остался хромым.
Наш новый капитан — Адидас — разорвал голеностоп о кнехт на палубе катера — «по дороге на работу». Летом утонул работник земмашины — «не связано с производством».
В те же дни Душман во время швартовки угодил ногой в колышек — ему чуть не срезало стопу,— он тоже отказался от притязаний на законность.
Обдумай все до мелочей. Ты — один. Факты — неопровержимы. 8.00 — прием вахты. Влетел на судно, сбежал по трапу в кубрик, пил чай, смеялся. 8.15.— вахта спустилась на берег. Выхожу следом. В перспективе гаснут силуэты коллег. Причал. Утренняя изморозь.
Санта-Клаус страхует меня на понтоне. «Я сам». Идем к фургону. «Ты чего?» — разложившийся пролетариат в амплуа двух алкоголиков обозначается проблесками папирос. «Да на причале поскользнулся». Посильное сочувствие. Дворняжьи мозги изыскивают возможную поживу.
В бытовке остальной контингент и вахтенный матрос. В искусственно освещенном объеме ожидание выгоды обрекается на диффузию с участием. «Ну, ничего, ты — спортсмен»,— утешение относится, впрочем, к говорящим. Методом алкогольного шаманства работяги возвращают чувства к равнодействующей. «Давай я тебе гипс наложу». Подымите Мне Веки прокашливается от спазм аврального смеха.
Атаман — на чемпионате по хоккею. Полип — на занятиях по ГО в конторе. Спускаемся на берег. Эманация фонарей выявляет Эгерию. «Вы кого ищете? Ты что хромаешь?» Мастер рекомендует визит к хирургу. Больничный лист по поводу свежей травмы — игнорировать это будет невозможно. Она тоже к специалисту. Только что взяла номерок. «Очереди нет. Иди скорей».
Поликлиника. Диагноз.
Мы соболезнуем отражениям в ветровом стекле регистратуры.
Врач скверно слышит. Он стар и опытен. Да, он видел и не такое. И даже то, что я, видимо, не в силах вообразить. «А вы, знаете ли, доктор...» — нет, я докладываю исключительно о несчастье.
Три разноформатных клочка — в лабораторию, на рентген и на УВЧ.
Медсестра не верит в мою трезвость.
Я вообще не пью. Ну, разве в праздник.
Сейчас все пьют.
Что же, я похож на алкоголика?
Нет, до алкоголизма вы еще не дошли, но посмотрите сами на пробирку.
Приплюсовывается второй белый халат.
Что ты с ним разговариваешь?
Послушайте...
Чего вас слушать, пиши положительную.
Они — приезжие. Государственная формовка медика — скорлупа для иссохшего плода. Когда данные особи достигнут соответствия с Клятвой и Конституцией? Может быть, просто отважиться и дать в диапазоне один-три? Девушки привыкли общаться с плавсоставом загранплавания. Для них взятка — норма. Я — не вписался.
Хирург изучает листок. Заключение — отрицательное. Я оказался неправ или они смирились с фактом после традиционного ритуала?
Рентген — в двенадцать. Врач заполняет бюллетень.
11 декабря. Дом. Вестники.
В дверях — Санта-Клаус.
— Меня прислал Атаман. Тебе нужно приехать на
участок, написать объяснительную по поводу травмы.
Он не освобождается от тулупа, он все еще не доверяет нашей дружбе, ему неловко визитировать без презента, и он выпаливает поручение, словно оно равноценно творожному кексу. Мне приятно угощать капитана завтраком, как и ему, когда я — гость.
— Вздремнуть?
Санта-Клаус смеется. Он записал в судовой журнал, что я болен, представил объяснительную и составил акт о травме с подписью дежурного по вагон-бытовке.
Звонок. Явление второе. Прораб. Санта-Клаус сокрыт в комнате. Полип по-кукольному смежает и расторгает веки. Ожидается: он вполне может заурчать или молвить «мама». Мой зарок исключить снисхождение к балласту человечества обретает брешь под атаками сатиры: монстры оснащены уморительными свойствами — я интерпретирую «образы детства»; бой за выживание обращается в забаву — я оказываюсь уязвим.
Из хищников, пожирающих ресурсы Отчизны, Полип наиболее всеяден: полотенца, лампочки, мыло, брезентовые рукавицы — он не только увозит их блоками полученные на участок, нераспечатанными,— цепь не о двух звеньях — «работа — дом»: прораб ведет торговлю. Я снизил балл всеядности Плюшкину, когда Полип попросил у меня не выбрасывать пластмассовые крышки от банок с гуашью. «Зачем тебе?»— «Сыну дам, пускай играет».
Полип ощеривается детям и теще,— он спешил предупредить меня о коварстве Атамана: «Он хочет доказать, что твоя травма — бытовая». Благодарю за заботу, хотя не очень-то верю. Второй вестник уточняет время, за которое я сумею добраться до Гопсосальской. Отказ от чая. «Ждем тебя на участке».
Неуклюжий контур, перфорированный метелью, приближается к остановке. Наш выход. Отсутствие автобусов. Мазок физиономии обращен в нашу сторону. Имитируя руководство, с хохотом скрываемся в универсаме. «Икарус» всасывает фигурку.
Юридическая консультация. Правда № 1.
В соответствии с постулатами выживаемости, бытие перепаяло кое-какие схемы в моем мировоззрении в целях рациональной адаптации к условиям черного рынка: юрист — свой. Он эскизирует возможные нюансы: «Травма — свежая, больничный — законный, ты — трезвый; нет, никто не рискнет оспаривать факт несчастного случая на производстве. Может быть, тебе предложат тянуть другой фант — может быть. Самое очевидное — происшествие по дороге на работу. Это уже не твое дело».
Участок. Шантаж.
Из Бывших и Черная Кость напяливают экипировку выходного дня. Они ночевали здесь — в фургоне, в угаре от дровяной печи. Бормотание и дискоординация.
В перспективе — Атаман. Рукопожатие с гегемонами. Начальник предлагает свою руку: «С наступающим!» Он с ходу пытается продиктовать мне объяснительную с трактовкой «по дороге на работу». Я гневно обличаю интригу прораба, вымогательство начальника и подтверждаю текстом объяснительной формулировку в бюллетене.
Атаман лишил меня возможности дипломироваться на командную должность негативной характеристикой. На его столе — то же клише на моего коллегу с плюсовыми показателями. Мне это мыслится естественной составной возможного обмена жизненно важной макулатурой. Молча целюсь перстом в заглавие. «Это уже шантаж!»— определяет на меня правдоборческий взгляд Атаман: коммунист, распушивший веер своей неофициальной биографии от приписок ради одоления плана до валютных метаморфоз.
Подвергнутая терапии руководства и вермута, бригада мямлит о чьей-то неизбежной кремации. Заметив мой взгляд, Атаман как бы осаживает подчиненных и имитирует заслон, формируя, впрочем, загадку, что он — щит или занавес? Скорее прочего, маневр призван возвести в степень реальной опасности акции четырех алкоголиков. Отвечаю маской недоумения.
Кабинет главного инженера. Перчатка.
Моя цель — предстать с больничным перед Кормящим для завершения сюжета. В приемной меня пеленгует Панч и приглашает к себе. Я, естественно, знал, что встречу именно его,— Атаман, безусловно, информировал Панча о ЧП — теперь рентабельность должности главного инженера определяется решением моего дела в пользу предприятия.
Экспонируясь в кресле, администратор одаряет меня жестом «Садись». Это еще не «Сесть!» и не «Встать!», впрочем, мы обоюдно сознаем, что лото, в которое мы собираемся размяться, способно финалировать свой очередной кон подобным обращением к кому-то из очевидно причастных.
Марципановая маска обнаруживает свойства гуттаперчи.
Ты правильно поступил, что обратился с этим вопросом ко мне.— В акульей щели мерцает золото.— Вы понимаете, что я не могу вам приказать, чтобы ты написал о своей беде иначе.
Конечно, понимаю, но ведь в моей истории болезни зафиксировано, как все действительно произошло. Как же мне писать по-другому?
Я бы, пожалуй, заключил союз с этим персонажем, если бы он мог направить свою энергию на созидание. Пока что его практика нарушает не только экономический, но и экологический баланс...
Пуповина с природой — мой пес. Подросток, я истязал его — да, и мне уже не стыдно. Это был не я! Впрочем, благодаря террору, он настолько очеловечился, что не только я, но и очевидцы реминисцируют его как равного, как компонент биографии. Меченосцы, гуппи, вуалехвосты — мы с братом претендовали на контакт; саламандры, ежи — сколько их! Какими бы заботами я окружил бы вас теперь, да, хотя, прежде всего — сыновей, которых так ждал,— они должны были чуть ли не оправдать мое существование...
— Ну что ж, я получил информацию, теперь подумаю, дам указания и посмотрю на результаты.— Панч пытается авансом создать иллюзию своей причастности к обозначенным этапам процесса. Не разочаровываю
его неубедительных гримас и удаляюсь под контрапункт аккомпанемента:— Тебе нет никакой разницы — на работе или по дороге на работу: вы получите те же сто процентов.
8 января 1985 года. Кабинет техники безопасности. Правда № 2.
Меня ободряет вера Эгерии в мою правоту. Иногда встречаешь животных, обремененных интеллектом,— это сквозит в измученных глазах и тактичности передвижения. Так же я воспринимаю Эгерию: взгляд — зеркало реалий, с которыми она не в силах бороться и лишь безнадежно тяготится их констатацией.
В коридоре — инженер по ТБ. Я улыбаюсь. Она нервно кивает. Запрос второй фалангой указательного пальца. «Войдите». Я — на пороге. Кастрационное лицо бесстрастно. Руки прижали добычу — папку с документальными опровержениями производственной травмы. Любопытно, какую роль сочинил кастрату марципановый человек. Трудно разрушить впечатление, что под пиджаком задрапирован женский бюст. Могу ли я предугадать реакцию, если подскочу вдруг и начну мять дряблые мичуринские груши? По сути, это — для него, но он скован табу и может симулировать панику.
Дитя Гермеса и Афродиты выборочно оглашает документы. Сто одежек и все без застежек: папка-утопленник, как космолет — ступени, выблевывает докладные и объяснительные, акты и заключения. Как очевидную кочерыжку, жду некоторого соответствия боли в связках, хромоты и потери спортивной формы. На самом деле я узнаю, что в день травмы меня никто не встречал на участке. Вахтенный по бытовке письменно отказался от акта и присовокупился к прочим.
Протягиваю руку к листкам, но инженер, словно иллюзионист, стыкует ворох в единый формат, полонит его папкой и запрессовывает корпусом: «Достаточно того, что я вам их зачитал».
Дитя — родственник Панча. Ранее исполнял функции ТБ на стройке. Визитируя плавсредства, подвизается в качестве клоуна в духе Бестера Китона — индифферентный лик плюс абсурдность поведения. Жена инженера — безнадежная жертва онкологии. В паузу для принятия пищи он пересекает город, чтобы дозировать отходящей утешительный наркотик. Почему он не спросит, не больно ли мне совершать каждый шаг?
Я в свое время полгода ходил на работу со сломанной ногой.
Меня, видимо, ожидает тот же срок до признания моей травмы производственной?
Кроме социально-биологической ненависти он, вероятно, оснащен одной-двумя деталями моего несоответствия среде обитания. Он бы, не мешкая, визировал приказ о моей ликвидации.
Удача избегла свить гнездо в биографии чиновника. «Бумажные» ботинки-бегемоты, отполированный эксплуатацией костюм в неброскую полоску (намек на причастность к урезанию свободы), перхоть, униженное недугами лицо. И самое трагичное, апогей издевки фортуны — он похож на Трентиньяна!
Я хочу знать правду.— Трепет криминального функционирования, власти и спорного воздействия облика обреченного — инженер по ТБ в томлении.
Правда — одна.— Попытка кокетства.— После принятия вахты во время отключения берегового света я подвернул ногу.
Спонтанный экскурс по вехам самоутверждения. Двуполый плод взбешен ментальным шпионажем:
— Я вам предлагаю изложить правду.— Периферическое обобщение исключает реакцию на мой откровенный взгляд.
Если сейчас же захватить говорящий презерватив за лацкан, переправить через стол,— всплеск рук, порхание документов, хруст сувенирного календаря,— пробороздить феминизированным бюрократом сиамски сращенный стол для заседаний — вертикальную основу буквы «Т»— плиссирование бархатного покрывала, вопль, летальность инвентарного графина с микрофлорой на дне. Я должен успеть перетащить упыря к окну,— клекот стекол, стон переплетов, лица в проеме...— А-а-а-а-а-а-а!!!
Холостая вибрация кулаков, буддийская улыбка,— я должен помнить свой гороскоп: яд, а не когти, двуликость и непредсказуемость атаки.
— Администрация отказывает вам в составлении акта формы «Н-1».— Попугай чередует претензию на истину с резюме мафии.— Согласно положению о профсоюзах, вы вправе обратиться в местный комитет
нашей организации с просьбой разобраться в вашем вопросе.
23 января. Профком. Фаланги Казнокрада.
Председатель конструирует громоотвод во избежание взыскания за очередной смертный случай: пасьянс документов и перманентное телефонирование рычагам и клапанам. Завершаю челобитную. Странно рассчитывать на участие, но, ради прозы:
У меня есть надежда?
Никакой.— Казнокрад листает устав.— По новым правилам ваша жалоба может быть анализирована только первичной организацией, и ее заключение — окончательное.
Где вам оторвало?— Обращаюсь к ущербным пальцам.
Здесь, где же?! Я, кроме нашего предприятия, нигде не трудился.— Оппонент дидактически разворачивает кисть.
Так это производственная?— Шайба летит в ворота.
Нет-нет, мой случай не связан с производством,— драконьи мордочки сворачиваются в рукаве.
29 января. Профком. Правда № 3.
Мелкая зыбь штрихует разум. Ужас мог иметь метафорой сейсмические толчки, но я боюсь чувств, боюсь и этого, а именно, что подобен обложенному зверю, а также того, что тройной страх выдаст мою начинку окружению, и так в квадрострахе бьется мое раздвоенное сердце.
Мелкая зыбь может оказаться составной вожделения и коммерческих прожектов, она может случиться даже кстати,— я уже боюсь — она может выручить, не спорю (надеюсь!). Но она всего лишь вибрация, штора, за которой...
(Трезвый и в здравом уме, я сознаю, что кинетическая сила власти вольна выдернуть меня блесной удачи, манком похоти или чем иным из обыденности в череду новых ситуаций, обозначающих фарватер судьбы. Стихия психических аномалий и уголовных кар — две топи в буреломе человеческих жизней).
...Она всего лишь вибрация драпировки, за которой адаптировавшийся мозг репетирует лотерейные алиби.
«Мы были детьми. Мы были близки природе. Мы не репрессировали естество и разум!— Умозрительности откровенно сопутствует озноб самообмана.— Нет! Я угадывал вас, ханжей и провокаторов! Астероиды человеческой породы, даже вы разрушали мои генетические идеалы.— Снова не так! Второй старт.— Отречемся от антропоморфизма, замкнем окружность, доверимся пульсации мироздания — слепящей эманации спиралей, туманообразности сфер,— я предлагаю вам гармонию! Нет! Я не укажу и не отопру врата, не вооружу вас формулами вечности!— Третья попытка.— Хоровод слепцов, корифей влечет вас в пропасть! Вселенная стремится к сжатию! Марионетки звездного калейдоскопа — венец природы, не способный к победе над смертью! Просветленный призван сказать: так было!»
Констатирую, что вновь втянут в механизм бюрократического комбайна. Опыт диктует маскировку: предъявление собственного лица — залог поражения. Монолит рассыплется на драже, которое нарушит работу металлических деталей. Мне не к кому обратиться. Вне сомнения, я окажусь утешен и обнадежен, но «один на один с коллективом», учитывая, что я в этом действии — один — флагман бесплотной флотилии единомышленников, в ретроспективе уповавших на нечто, подобно мне, одному в рассеянном ряду здравомыслящих, чье бытие запрограммировано засадами, одному — против безукоризненно отлаженной машины уничтожения. Мимикрия. Лесть. Подчинение. Я должен спастись, пока меня не засосало по горло, или... Но как же долг?! Их — трое. Они — живы...
Они ведь сумасшедшие. И не только эти, а миллионы других, большая часть человечества — что они творят!
Начать с малого: «Товарищи! Все мы знаем о порочной практике обмана государства нашим предприятием. Давайте вместе посвятим свои жизни искуплению грехов перед природой и Отечеством».
Где я окажусь? В КПЗ? Сколько же людей замешано во вредительстве и попустительстве? Городские власти возложили на предприятие ответственность за вверенный водный бассейн. Они обязывают их заключать договоры с нашей фирмой на дно- и берегоочистку. Организации перечисляют деньги и подписывают фиктивные акты о приеме акватории с положительной оценкой. Если они отказываются — наши инспекторы штрафуют их за выбросы и загрязнение. Компромисс — гарантия безнаказанности и заказчика, и исполнителя. А вода тем временем тухнет.
«Итак, товарищи, никто из нас на практике не выполняет рапортуемых объемов. Если выполнение плана — нереально, давайте огласим наши затруднения, но нельзя же...»
Один против одиннадцати. В левом кармане куртки выписка из журнала по ТБ первой ступени и сам документ. Вначале дам выписку. Они станут отрицать существование записи. Тогда предъявлю общую тетрадь с печатью и подписями. В ряду ежедневных фиксаций, абонирующих одну строку — «замечаний нет»,— семь посвящены травме. Далее объем разовых текстов нормализуется в однострочье.
Казнокрад зачитывает заявление в профсоюзный комитет: «Прошу защитить мои интересы...» Лица кимируются. Как посмел? Голый король аплодирует строю-невидимке. Председатель месткома сетует на искажение сути: «...и отказа оплаты больничного листа...»— «Вам никто не отказывал. Речь шла о том, как квалифицировать вашу травму,— от чего зависит оплата».
Старт инженера по ТБ. Мне передается его вдохновение. Что, если вздыбиться, попросить слово и искренне покаяться, все — фальсификация: травмы не случалось — я согласен; травма — самострел,— не возражаю. Я сам продиктовал больничный, сам состряпал ответ на запрос в поликлинику,— согласен. Я сам — хирург, сам свидетель, я все сам. Я — один! Убейте меня!
Дитя Гермеса и Афродиты куражится степенностью. Я исполняюсь его сладострастием: в данном конгломерате он не полномочен обречь на истязание мою плоть, лишить свободы,— сегодня он может всего лишь выявить меня как мошенника и симулянта, оставить без содержания пять дней нетрудоспособности: это не акт — онанизм, что делать — времена и степень виновности, но кто знает,— я уже не истец, я — ответчик.
Начальник отдела ТБ декламирует скоропостижно сфабрикованные показания. Мои попытки опротестовать пресекаются председателем.
Встречаюсь глазами с Эгерией. Она — свидетель и не таких побоищ, утомлена и издергана; у нее своя жизнь. Она сделает что сможет.
Атаман. Он воспользуется привилегиями коммуниста и гражданина, чтобы обличить фальшивобюллетенщика. Он не прочь померяться со мной силами, но что-то такое слышал о кулачных короткометражках, поэтому физически — при случае, но словом — раздавить морально — на это нынче все права и никакого, пожалуй, риска.
Действительно, как легко им, десятерым, стоящим выше меня в служебной и общественной табели о рангах, окрыленным благословением высшего руководства,— как элементарно вынести мне приговор. Святая простота или нечистая сила? Я всматриваюсь в прободенные ладони — возможно ли аккумулировать потенциал, готовый противостоять монстрам?
Из Бывших и Черная Кость по очереди возмущаются моей акцией.
Сегодня судьба травмы решается третично: первый раз она была абортирована в момент падения — производственной травмы не может быть! Я ведь сам знал об этом! Второй — отцами мафии. Третий — в лицах, напяленных по жеребьевке,— сегодня.
Инстинкт разоблачения и мести — ключевые для торжествующего большинства. Чужой, рано или поздно,— я знал, я понял ребенком: здесь я — волк, жертва...
Как мяч вторгается Заместитель по банкетам. Визуально не убедившись в моем наличии, подвергает анафеме экипаж теплохода. Обобщение соответствует путеводному стилю, так же как и периферическая фиксация взглядом: «Они там...»— это не я и не кто-либо из команды, конкретно: Адидас, Санта-Клаус,— нет, это астралы-громоотводы, единственно к чему может апеллировать Заместитель. Он функционирует в соответствии с узором на впаянном в его мировоззрении социальном плато.
Улика должностного шулерства — свирепая от болезней витрина. Неоправданный сбив баланса вынуждает Заместителя постоянно «гулять». Тотальные застолья осложняют реставрацию гуманных начал. Аналогично примеченным эталонам, он рвался к власти, алкая все более обширный регион для реализации заложенной в нем программы жизнегубца.
Атаман предлагает трактовать травму происшедшей «по дороге на работу». Это — указание Панча, дабы отвести обиду колесованного от непосредственного начальника, более того — обречь на благодарность самаритянству ИТР — сто процентов!
Не упуская темпа на фрагмент, я выметываю на пыточный стол главный козырь. Казнокрад зачитывает запись и резюмирует: «Товарищи, это — подделка». Тетрадь странствует по кабинету, Деформированные лица добиваются гротеска, имитируя осуждение.
Конферансье упреждает фальсификацию на уровне просителя: травма — бытовая, и это всем должно быть ясно. Есть предложение проголосовать. Из девяти имеющих право голоса семь дланей воздеты — «за». Атаман — воздержался. Эгерия — против.
Главное для них — доказать самим себе, что я — такой же. «Я согласен стоять в очередях за обоями и селедкой, голосовать и обличать,— согласен, только не изолируйте меня, не расплющивайте гениталии, не разрушайте мозг! Я стану не хуже прочих творить беллетристику во славу побед и свершений. Я, в общем-то, многое могу, пощадите!»
Где мой огнестрельный палач? Первой пулей укладываю Ведущего. Второй — Заместителя. В дверь суются ожидающие экзекуции алкоголики — нарушители так называемых трудовой дисциплины и общественного порядка. Одно попадание — за дверью труп и торопливые шаги. «Все лицом в угол!» Дитя, Атаман — четверо монстров истекают кровью. Это почему-то меня как бы утешает.
Я не волен опустошить обойму: заложники отчаются на атаку. С этой компанией я, кажется, в расчете. Теперь... Впрочем, Гапон... Я знаю, что его наследник — неполноценен: у ребенка нарушены координация и речь. Жена секретаря обременена психозами, по совокупности которых она — «домохозяйка». Когда, телепатировав очаг вакханалий на территории судоремонтного завода, опьяненный секретарь лавирует между препарированными плавсредствами с лицом, затянутым паутиной безвольной шевелюры, я реминисцирую спринт благородного попа и вновь поворачиваюсь к современнику: «Так это ты ангажировал вакансию Фивейского?..» Собачьи глаза расширены. В улье остались два близнеца.
Я открываю дверь. Свидетели прячутся в чертогах. Стрекочут запоры. Время иссякает. Уже наверняка выслана группа захвата. Меняю арсенал, не забыв про братишек в отслужившем блоке.
Кормящий не учел, что вторая дверь резиденции открывается вовнутрь. Выбиваю преграду плечом и бедром и кувырком избегаю графина и транзистора. «Выходи!»— Он у дверей логова Панча. «Скажи, чтоб открыл».— «Откройте, пожалуйста, сейчас же!» Молчание. Простреленный мафиози взмахивает рукой в поисках убийцы. Пуля проторила картонную дверь. В кабинете — движение. Дверь, увы, открывается наружу. Приходится тратить выстрел на замок. Вход свободен! Главный инженер на карнизе. Тем лучше. Вполоборота — молящее лицо. Попадание в торс. Панч цепляется за раму. «Ты оказался самым живучим». Обреченный карабкается обратно. После нажатия курка глаза демонстрируют конфигурацию яблок. На подоконник поступает сюрреалистический омлет.
Я отказался предстать традиционной жертвой. В коридоре цокот сапог. Все или продолжить? Лучше все. Или нет? Ты упускаешь сюжет! Нет, я устал.
14 февраля. Теплоход. Тайм-аут.
Мне представляется, нежити недооценивают меня как противника. Разная шкала ценностей исключает конкуренцию идеологий. Их идеал — подобие Франкенштейна, поскольку излишний формализм — относить к живым людям функционеров, которые перетасовывают документы моего дела. Они, конечно, не упакованы в гроб, у них даже сокращается сердце, а пока они всего лишь притворились мертвыми, замерли как затаившиеся жучки, чтобы их не раздавили. Подобно лидерам самосожженцев, вассалы бюрократизма обрекают на ту или иную форму гибели очередной конгломерат завороженных, сами же увиливают от летального жара и готовятся спеленать волю новому числу непросветленных.
Бюрократы, вероятно, не подозревают, что чудовища, родственные им, но располагающие большими акциями, могут уничтожить их самих, если одна из фигур займет иную клетку. Даже если они осторожно покашиваются на вышестоящих мертвяков, им ничего не остается, как исчерпать в тяжбе все ресурсы; их долг — нейтрализовать ЧП. Если уж они завоевали нынешние посты, то, значит, ретиво скругляли углы: не сбить теперь нашего противника и не прокатиться по нему бумажным бронетранспортером делопроизводства, значит, засвидетельствовать потерю мастерства. Тогда им придется либо реабилитироваться беспримерными услугами, либо постараться восстановить коронные приемы в иных ипостасях.
Я догадываюсь о том, что существует шкатулка со свитком о решении моей судьбы. Что ж, главное — найти случай вписать должный текст
28 февраля. Теплоход. Облава.
Дрему вспугивает шорох на палубе. Санта-Клаус должен появиться один, шаг же четырехстопный. Дверь на камбузе распахивается, по трапу соскальзывают Атаман и Полип. Горизонталь-подчиненный справляется о самочувствии у вертикалей-руководителей.
— А где капитан?— Атаман снайперски озирается.
Пошел звонить.— Я машинально массирую лицо.— Поздравляю с открытием сезона.
Не понял.— Атаман прикидывает, скрыто ли надругательство над его статусом.— Мы с проверкой. Ты сам знаешь, какой в стране дефицит ГСМ: личный приказ начальника предприятия проверять замеры соляры на момент сдачи вахты.
Атаман уже рассортировал факты нарушения трудовой дисциплины. Полип как бы непричастно пасует ему вахтенный журнал.
Те же и Санта-Клаус.
Корпус судна пронизывает гул. Явилась смена. Ребята настороженно оглядывают гостей. Я угощаю пришедших чаем.
Атаман простирает передо мной три экземпляра акта проверки теплохода: постороннее лицо, сон в обнаженном виде и прочее — мафия решила удавить двух зайцев с двойным резоном. Как лобовым светом софитов — я ослеплен недоумением.
О чем здесь написано? Постороннее... В раздетом виде... Откуда этот опус и почему в нем наши фамилии?— пытаюсь различить блик понимания контекста в глазах капитана. Это — тщетно.
Знаешь, видал я наглецов, но таких, как ты,— ни разу.— Полип растерянно смеется кульбиту. Ситуация Атамана сложнее: первое — тщетная компоновка реплики, второе — нейтрализация речевых анналов.
Санта-Клаус подписывает акт с оговоркой о несогласии с пунктами компрометации. Атаман обязывает нас завизировать его распоряжение на нашу явку к 9.00 в управление к капитанам-наставникам.
Кабинет капитанов-наставников. Фиаско Атамана.
Когда-то Атаман пытался уволить Британского Львенка «по статье». Теперь Львенок — старший капитан-наставник, и к нему приволок нас Атаман на экзекуцию.
Львенок силится осмыслить интригу. «Это ваша подпись?» Я, забавы ради, мог бы опротестовать закорючку под распоряжением о явке, но боюсь после этого расхохотаться — смиряюсь.
По очереди язвим Атамана. «Волк на псарне»,— шепчу Санта-Клаусу. Смеемся.
Наставник не в силах решить вопрос в чью-либо пользу. «Так что вы хотите?»— периодически дублирует он как бы для ритма. Несколько странный, он не оправдывает надежд руководства на условную исполнительность во вверенном подразделении и «не удерживается». Однако против того, чтобы его абсолютно устранить, руководство удерживают знания Львенка о неофициальной биографии многих ветеранов, вплоть до Кормящего.
Теплоход. Первое ау.
Теперь необходимо дать старт ракетам-докладным по державе-должности Атамана. Податель первой — Санта-Клаус. На его опусе подписи сменщиков, экипажа ошвартованного у нашего борта теплохода,— коллеги и моя. Второй — команда теплохода-свидетеля, третий — я.
14 марта. Кабинет главного инженера. Поиск правды.
Наше вторжение прерывает приятельский дуэт Атамана с двойником Льва Лещенко. После представления новому лицу нам предлагается сесть. Санта-Клаус располагается около распаренной Эгерии: она, чувствуется, здесь давно, очевидно, до появления инспектора, и приняла фирменную порцию угроз из меню Панча. Я устраиваюсь напротив главного инженера. На стульях у окна — Дитя, Атаман и Полип. Дубль Лещенко задает всем вопросы на тему травмы. Участвующим в игре предлагается составить объяснительные записки.
Атаман не выдерживает напряжения и вопиет о продолжении диспута в прокуратуре — от него не разило спиртным, как я обозначил в докладной о проверке на заре. Мудрый Панч осаживает неуместную рьяность.
У них, конечно, затаены резервы. Завершив клистиры объяснительных, мы вроде бы чего-то ждем. Пауза расшифровывается в приемной. Покидая кабинет, процессия обнаруживает отдавшегося Морфею Подымите Мне Веки. Атаман трясет рабочего вместе с диваном. Из носоглотки авангарда исторгается слизь. «А где второй?»— начальник клацает в замшелую раковину. «Вторую неделю не показывается»,— доверительно распыляет выделения запасной игрок. «Чтобы я тебя с этого дня в управе не видел!» Я свидетельствую резюме, получая из рук Кормящего обращение ко мне с перечнем мер, усмиряющих ретивость Атамана. Аналогичный свиток вручен Санта-Клаусу.
17 марта. Участок. Икс минус два.
Кум Тыква и Портвейн сообщают мне о том, что Панч вымогал у них докладные, удостоверяющие, что они видели, будто в день травмы, направляясь к причалу, я хромал. «Три часа домогался,— вздыхает Портвейн.— Грозился из капитанов разжаловать».— «Нашел, кого просить. Я ему столько сделал, что он до гробовой доски за то не расквитается: консервы, бензин, резину.— Тортилла хмелеет от криминального перечня.— А денег сколько передал: за внеурочные, матпомощь?! А когда я к нему пришел, он что сказал: «Я в эти игры не играю». Так вот, теперь и я не играю. А тронуть — пусть попробует: я дорогу в прокуратуру знаю». Вахтенный по бытовке, в прошлом директор пивбара, осевший после осечки на замутненное дно предприятия реабилитации гидросферы, замеряет сквозь диоптрии эффект риторики: «А ты мне ничего худого не причинил, и мне тебя топтать не за что...»
18 марта. Кабинет главного инженера. Дуэль.
Первое, о чем я хочу тебя спросить: что ты хочешь?— Сказать, что мое теперешнее желание — подольше посидеть в твоем кабинете, значит выдать план. Нет, я буду рваться отсюда, а тебе придется меня удерживать.
Любого положительного решения моего вопроса.— Он убежден, что моя цель — сороковник за травму. Это кстати, хотя с его хитростью он может почуять и глобальную цель.
Если ты собираешься увольняться, то можешь добиваться положительного исхода. Только учти, что тебе окажется очень трудно устроиться на работу с клеймом жалобщика и вымогателя. Особенно если ты решил связать свою жизнь с флотом.— Что же, после выведывания намерений имеет смысл взять на испуг. Ему невдомек, что я могу хоть сейчас сделать харакири, если действительно пойму, что мне — ПОРА, так что при чем тут увольнение, флот, какой вы, однако, мелкокалиберный!
Я не собираюсь увольняться. После окончания училища я намерен дипломироваться на капитана-механика.— Пусть усомнится в моем здравомыслии.
Дипломироваться?! Да неужели ты не понимаешь, что станешь вечным мотористом?! И ни я, и никто тебе не сможет помочь. Ты сам выносишь себе приговор своей настырностью. Если ты останешься у нас после получения акта о производственной травме, благодаря чему наши работники лишатся возможности участвовать в социалистическом соревновании, получения тринадцатой зарплаты, возможности суточной работы и многого другом, как ты им будешь смотреть в глаза? Я не хочу тебя пугать, но у нас четыреста человек плавсостава, многие семейные: ты не думаешь о последствиях?— Демонстрация орудий пыток и умерщвления. Панч, который заочно увольнял неугодных работников, расходует время на словесность.
Не думаю, что продолжение моей трудодеятельности на нашем предприятии окажется связанным с конфронтацией или забвением.— Если он начинает работать в лоб, значит, дело ему действительно представляется незаурядным. Попробую протянуть гидре руку — он любит маскарад миротворца.— Неужели вы не подскажете мне, что делать?
Что делать? Отказаться от травмы. Нет ведь ни одного свидетеля, ни одного документа, который бы подтверждал, что с тобой произошло. Сейчас ты один против Министерства жилищно-коммунального хозяйства!— Панч вытягивает очередную сигарету. Несмотря на вентилятор, дым окутывает и мое лицо. Ленты дыма симулируют нашу цельность в объеме кабинета, как мазки Мюнша. В дополнение к солнечному филерству в окна, бормашиной стрекочут неоновые трубки над нашими головами, а на столе главного зажжен светильник с эластичным хребтом. Впрочем, свет его пока эпигонствует на музыкальных акварелях Чюрлениса, угадываемых в зеркальной поверхности стола.
Возьми бумагу, я тебе продиктую текст новой объяснительной, которой ты вернешь свое доброе имя. Ты только подумай, какое количество людей на сегодняшний день втянуто в твою интригу с травмой. А ведь с каждой твоей новой жалобой этим вопросом начинают заниматься новые и новые люди.— Неужели он поверил, что его меркантильные пассы столь действенны? Придется симулировать, что я ослышался и услужливо побежал в другую сторону.
Когда вы вызывали меня до профкома, то гарантировали положительное решение вопроса, однако на заседании, вместо того чтобы квалифицировать мою травму как «по дороге на работу», ее признали «бытовой».— Теперь можно загнуть одну карту.— Я решил, что таким образом вы хотели меня наказать за попытку обращения за помощью в профсоюз. Поэтому я не стал вам больше надоедать, а направил письмо в газету.
Вот этого делать было не надо. Ты бы пришел лучше сюда, ко мне, и все рассказал: я ведь не знал, какое там было решение. Ты думаешь, у меня только и дел, что следить за всеми сварами на предприятии? А если и признали травму бытовой — подумаешь! Да эта травма тебе — тьфу! Что для такого спортсмена, как ты, легкий вывих?— Он недоумевает: неужели я не знал, что даже если травма была — ее не было. «Пороков нет, ведь их не может быть»,— поет хор бюрократов, кретинов и алкоголиков.— Сколько ты надеялся получить за нетрудоспособность? Рублей сорок-пятьдесят?— не больше. Ну, а я бы выписал тебе материальную помощь — это раз. Потом, получишь диплом об окончании училища, куда ты придешь за ходатайством на дипломирование? Сюда, ко мне! И я бы тебе его с удовольствием дал. Все доплаты, премии — кому? Тебе, лучшему работнику!
В принципе, я согласен, но как же я откажусь от травмы, которая зафиксирована в бюллетене, в истории болезни, в письме в редакцию, соответственно в Облсовпрофе? Как я буду выглядеть? — Мысли о репутации неожиданны для нас обоих. Для масштаба моего производственного и общественного значения они не предусмотрены ГОСТом.
Кто ты такой? Рабочий? Какой с тебя спрос?! Могу тебе обещать, если ты откажешься от травмы — никто тебя не осудит. Мы дадим ответ, что разобрались, человек просто хотел получить лишние деньги, потом одумался и все. Таких дел сколько угодно. О тебе никто не вспомнит. Что ты думаешь, в газету одно твое письмо пришло? Да там тысячи писем, и куда посерьезней!— Панч отламывает полтаблетки Пенталгина. Протягивает мне упаковку. Отказываюсь. Пауза. Мы разглядываем друг друга. «Неужели он действительно такая сука?»— думаем мы друг о друге.— Подумай, с кем ты борешься? С Советской властью? Вспомни Сахарова, Солженицына! С чего они начинали? С мелочной погони за рублем! Одному не доплатили несколько рублей за изобретения, другому за публикации. А где они сейчас? Что-то я о них давно ничего не слышал. Ну, так что, отказываешься?
— К своему сожалению, я уже не могу этого сделать, и это не моя вина. Относился бы ко мне непосредственный начальник по-человечески, возможно, не было бы больничного или в нем действительно было бы написано «по дороге на работу», не затеял бы прораб интригу, я бы не подтвердил бюллетень объяснительной. Не отнесся бы ко мне инженер по ТБ как к преступнику, я бы не обратился в профком. Не признали бы мою травму бытовой, я бы не написал в газету.— Я сочувствую Панчу, хотя понимаю, что этого делать нельзя: оборотень изучает меня отеческими глазами, хотя если бы мог пресечь мою жизнь, вряд ли стал бы мешкать.
Значит, ты не намерен отказаться? Что же, тогда я объявляю тебе войну. До сих пор я ничего не предпринимал против тебя, а только следил за тем, как ты морочишь людей, а теперь говорю тебе в глаза: я буду защищать от тебя интересы производства, то есть государственные интересы, в том числе интересы людей, которых ты втянул в свои интриги и которые по недомыслию и доверчивости выступают сегодня в твоих интересах. Кстати, несмотря на сочувствие к ним, именно их в первую очередь мне и придется наказать. А насчет тебя я могу тебе сказать прямо: человека всегда можно уволить.— Ему очевидно мое знание — когорта бюрократов, служившая препятствием признанию моей травмы, содержится Кормящим для нейтрализации опасных его престолу ситуаций. Несовладание со смутьяном финалирует производственным банкротством, а то и увольнением.— Ты понимаешь, такие люди не нужны предприятию, не нужны государству. Ну, давай, пиши. Я диктую.
Извините, мне надо идти. Я у вас уже семь часов, у меня ведь дома — семья, я — после суточной вахты, я просто больше не в состоянии продолжать этот разговор.— Ощущение полета «по-достоевски». Я подымаюсь.— Все равно я вам смогу ответить только одно: я не могу отказаться.
Если ты сейчас выйдешь из кабинета, то я пущу
в ход вот эти документы, я знаю, с кем имею дело, и, как видишь, запасаюсь уликами.— Панч выдвигает один ящик — на дне услужливо распростерся «акт». Выдвигает другой ящик — «акт» с иной конфигурацией абзацев. Я подступаю.— Нет, читать тебе их ни к чему. Хочешь — иди, но потом, когда ты придешь сюда, ко мне, и будешь меня просить о милости, я тебе напомню, как ты ушел, не дав согласия на мою просьбу.
Но я же написал вам объяснительную в первый час нашего диалога. У меня дома нет телефона, сыновья с ангиной, теща с трудом ходит, жена на работе — мне действительно необходимо идти.— Палец властно подминает клавишу селектора. Приглашен Дитя. Услужливый мальчик-старуха исчезает с бумажками для сбора подписей. Сокрушенно опускаюсь на стул.— Диктуйте.
Если ты так боишься чьих-то мнений, можешь написать, что ты в тот день опоздал на работу, и травма произошла до прихода на судно.— Панч откидывается и соразмеряет возможность рецидива непокорности.— Минута, и ты свободен, поедешь к своим очаровательным малышам. Ты умный человек и понимаешь, что я мог в девять утра пустить в ход бумаги против тебя, а я трачу целый день на то, чтобы спасти тебя для тебя самого и для твоей семьи! Хотя мы с тобой сейчас в разных лагерях, я до сих пор считаю, что ты еще не настолько испорчен, чтобы на тебе ставить крест.
Я искренне благодарен вам за доброе отношение и участие, но я все-таки не могу отказаться.— Рву лист и сую в карман.— Вы правильно сказали, что в моем деле задействовано много разных людей. Как они расценят мой отказ?
Ну что же. Я давно проанализировал все обстоятельства твоего дела и убедился, что твоя травма всего лишь наживка для развертывания какой-то кампании. Сегодня я не сомневаюсь — за тобой кто-то стоит. Ты бы не решился морочить мне девять часов голову, если бы не имел союзников. Так вот я предлагаю: откажись от этих людей. Они же тебя просто используют! Им наплевать на то, что с тобой станет потом.— Передо мной традиционный финал детектива: поиск ахиллесовой пяты и усердное ее щекотание. Неужели он верит, что я хотя бы всерьез подумаю о варианте отказа?— Если тебе надо позвонить им — позвони. Я даже удалюсь из кабинета. Если ты их боишься, дай мне их телефоны — я сам позвоню. Ты представляешь, в какую лужу их посадишь, если от них откажешься? Для них ты сейчас — единственный козырь!
Можно переключить разговор на другую сферу? Мы достигли такой степени откровенности и понимания, что я могу раскрыть вам причину моего, кажущегося вам неблагодарным, к вам отношения.— «Теплее, теплее»— оппонент подкрадывается с сачком лжепатриотизма, хотя вряд ли подозревает грядущий акт эксгибиционизма.— Дело в том, что за последнее время я понял, что наша организация не только не оправдывает себя перед государством, но и, напротив, существенно вредит.
Ну, это уже любопытно. Предприятие, которое дало тебе профессию, поставило на ноги, ты обвиняешь в антигосударственной деятельности. Мало того, что ты на меня строчишь доносы, ты еще затеял скомпрометировать все предприятие. Я отработал здесь двадцать шесть лет и повидал, ты сам знаешь, всякое, но никто не вел себя так нагло, самые отъявленные пьяницы, уголовники — они все помнили свое место.— За время функционирования он достиг виртуозности в использовании законов бюрократической магии: феномены оккультизма — его обыденный арсенал. Может быть, начать перечисление его криминальных акций? Я помню его брань в побуревшее темя Атамана: «Ты это называешь деньги?»— когда тот, сменив на посту начальника участка Панча, воспарившего в главные инженеры, не смог преподнести месячной дани, скомпонованной из присвоенных «фондов», зарплаты «мертвых душ», прогрессивок нарушителей всех стандартов дисциплин, добровольно жертвующих отчисления в обмен на сохранение в должности... «Я уже собственные бабки засылаю...»— доверился мне разгромленный Атаман.— «Уволься».— «Не отпустит».
Панч осваивает вторые полтаблетки, закуривает.
— Я понимаю, что ты имеешь в виду. Но об этом пока ни говорить, ни, тем более, писать — не надо. Пройдет время, что-то изменится, тогда, может быть, что-то можно будет обнародовать. А пока, между прочим, тебе просто не позволят. Ты знаешь, что без моей подписи или начальника предприятия твои материалы никто не станет печатать? Ни про нефть, ни про древесину, ни про приписки — все это государственная тайна.
Извините, вы не могли бы разобраться со мной, а потом уже продолжать свои споры?— Безупречная маска благородного гнева. Иным лицо, конечно, и не может быть. Дома у Санта-Клауса беспомощные старики, на квартире жены — дочь. Но он, как и мы, знает — НИЧЕГО ЭТОГО не должно быть!— Я сижу в приемной уже девять часов!
Дорогой мой, ты мне нужен буквально на одну минуту, но я не могу сейчас начать с тобой разговор, потому что не знаю, что напишет твой моторист.— Панч привычно прищелкивает языком, подбирая слюну. Когда он брал меня к себе на участок, верхние зубы у него торчали, как картофельные клыки киновампира — это слишком выдавало характер, и, став главным, он спилил излишки.— Если твой подчиненный откажется от своих показаний, я тебя тотчас отпущу. Если нет,— ты напишешь мне объяснительную.
Знаете что, это не расследование, а издевательство. Я напишу не объяснительную, а докладную на имя начальника предприятия о ваших методах.— В проеме бдительное лицо секретаря. От удара вспархивает кокон пыли. За дверью капитан завершает роль:— Он не коммунист, а инквизитор!
Остановись!— спохватывается Панч. Я жду, когда он затянет еще одну петлю комплексного силка.— Ну вот, человек ушел с обидой на сердце. Как у вас сложатся дальнейшие отношения? Он ведь, насколько я понимаю, был твоим другом. А ему ведь теперь вряд ли удастся удержаться на командной должности. Я уже не говорю о дальнейшем дипломировании. Я лишний раз убеждаюсь, что люди часто не помнят добра... Ну что ж, не решился? Никак не подозревал, что ты такой робкий.
Ну не могу я сейчас, сегодня сказать — да!— Кто из мафии окажется лапой, которая останется в капкане?— Разве что завтра и то очень под большим вопросом.
Если ты боишься позвонить своим союзникам, я могу тебе сейчас сказать, что они тебе ответят. Если они работают у нас и хотят навредить, они тебя, конечно, постараются убедить,— продолжай настаивать; если они у нас не работают и по каким-нибудь причинам злы на наше предприятие, они тоже станут внушать тебе — не отступай от своего! А кто от этого выиграет? — Его прерывает зуммер селектора. Разгневанный голос Кормящего рвет мембрану.
Панч по-христиански визирует мою обозримую часть, пытаясь фальсифицировать во мне адресат разноса.— Нет, мы еще не решили вопрос. Да, я сразу доложу... Вот видишь... Ну что ж, раз ты хочешь, я признаю твою травму производственной. Считай, что ты победил.
19 марта. Предприятие реабилитации гидросферы.
Приказ Кормящего о дополнительном расследовании был датирован тринадцатым числом со сроком исполнения пятнадцатого. Инспектор Облсовпрофа вызывал нас четырнадцатого. Тогда в секретариате мне вручили ответ Кормящего от двенадцатого числа на мою докладную на Атамана от первого числа. Однако о приказе разговора не было. Таким образом, и ответ и приказ датированы задним числом, то есть после появления инспектора с моим письмом в газету.
Теперь Кормящему вновь придется топтать своих вассалов. Я трачу очередную ночь на машинописное изложение допроса, анализирую несоответствие написания документов и событий, спрашиваю, подкрепляются ли все действия Панча имеющимися правами, отмечаю поведение комиссии при первичном расследовании. Тот же состав продублирован в приказе. На каком основании комиссия сможет изменить решение, если к предыдущим показаниям не прибавилось ни одного нового слова?
Санта-Клаус пунктиром дублирует фрагменты расследования в своей докладной. Секретарь с энтузиазмом регистрирует пачку машинописных листов.
Дом. Этот человек.
Меня охватывает спонтанный ужас. Успеваю осмыслить только значение ветра, фар локомотива и гула. После этого мне остается только соглашаться — да, эти лица страшны, да эти люди безжалостны, да, они готовы в любой миг наброситься. Когда мой взгляд прыгает по кабелям, замечаю, что отражения повернуты в мою сторону — что-то не так? Нет, они несчастны, нет, они сами в перманентном страхе, нет, они не причинят мне вреда.
Бывают дни, когда космос не отвечает на мои отчаянные сигналы, и я оказываюсь вне игры. Рассчитывая на выживание, я обращаюсь к идеям и схемам, я безответно осеменяю бумагу — искры нет, и мне не выдоить более двух-трех фраз. Они остаются, взятые боем у бытия, без продолжения — они не покидают память годами, но не имеют развития и могут быть лишь вплавлены в конструкцию, обрамлены вербальным багетом, они сами, может быть, форма, но я не чувствую надобности представлять кому-либо подобные метеориты, и вытяжки прозы вроде бы и бесполезны.
Имея отрицательный опыт, нахожу избавление в шатании. Странствую транспортом и пешком, посещаю памятные мне места, я все же рассчитываю на игру...
Я расположен в кресле в обнимку с общей тетрадью, жена стрижет ногти, дети спят, теща читает. Ситуация — не моя, и я моляще устремляю взгляд в ночное небо. Я мог бы проследить подобные траектории взгляда у близких, но я не собираюсь выделять чужую личность: я — один, я — автор. Недоступное большинству — моя обуза. Я искренне пытался переключить себя на иной тип энергии: торгаш, политик — меня изнуряют нищета и травля. Такой же, как все,— я мечтал об этом...
Гонг. Руки Полипа отягощены сетками с пельменями.
Я привез тебе два акта — распишись: первый — на явку завтра к десяти часам утра в кабинет главного инженера для получения акта о травме, второй — о том, что ты ознакомлен с необходимостью через две недели уйти в отпуск.— Соболезную доле прораба. Он покачивает головой-камертоном: «Ненормированный рабочий день» — и фальцетом: — Мне за это не платят!
Да еще с грузом.
Упаковки, словно камбала, деформированы прессом часа пик.
Взял двадцать пачек — холодильник на участке сломан, все раскисло, приеду — придется отварить, все равно в морозилку не вместится,— поедим неделю пельмени.— (Он произносит «пелемени».)
А зачем акты?
Главный инженер сказал: «С этим человеком можно беседовать только на бумаге».
20 марта. Кабинет главного инженера. Сатисфакция.
Судьба научила меня воспринимать ее фортели как должное. Нетривиальность ситуаций — каприз сюжета. Чем взбесить нежитей? Рука заправляет лезвие в станок. Легендарные кудри спархивают на линолеум.
Я — в дверях кабинета. На моем черепе рефлексирует лампа. За столом — тройка.
— Администрация предприятия приносит вам свои извинения за неправильное ведение первоначального расследования,— голос Казнокрада вибрирует, как у кукольного человечка. Он мог бы растрогать своим
убожеством, если бы не его ненависть ко мне, выданная дрожью пальцев и нетерпеливым нервным помаргиванием.
Атаман и здесь не в состоянии связать два слова. Пытаясь присовокупить свои соболезнования, он вдруг инкриминирует мне обман администрации неотгулянным отпуском за прошлый год. Как ветер из мешка, извлекается подписанный мною акт.
Я не совсем понимаю, товарищи, вы приглашали меня, чтобы вручить акт и извиниться или для нового головомоечного тура?
Конечно, для извинения,— кудахчет резидент месткома.
Я тебе обещал акт — ты его получил,— так жмурится кот, когда его награждают по морде.
Акт — ваша любезность или объективное решение комиссии по расследованию?
Я еще не подписал документ, я могу уйти, машина, гул которой сопровождает мое появление, может быть запущена на полные обороты — они чувствуют это.
Конечно же, решение комиссии,— Атаман прикрывает Панча своим корпусом.
Скажите, почему решение комиссии изменилось на положительное, если за время дополнительного расследования ею не было получено ни одного по сути иного документа, чем первоначально? Я и мой капитан были обвинены в подлоге документов, на это имелись свидетели, заседание профкома намеревалось адресовать дело в прокуратуру. Могу я знать, на основании чего моя травма признана производственной?
Немая сцена. Еще один удар в нарушение ГОСТов всех допусков общения.
Дело в том, что Облсовпроф прекратил всякие расследования по поводу вашей травмы и признал ее полученной на производстве,— решается ринуться на выручку Казнокрад.
Так это не ваша любезность?— Я тычу веником в ощеренную морду.
Остается расписаться в акте формы Н-1, где в графе 15.1 «причина несчастного случая» вписано: «Личная неосторожность».
В приемной секретарь торжественно предлагает мне расписаться за ответ Кормящего, который еще странствует в заказном конверте. Мне дозволяется почитать один из дублей. За нарушение законности Атаману объявлен выговор. Панчу — служебное взыскание.
Город. Возвращение.
Зажигалка скользит в жирной руке. Огонь не погаснет от бензиновой влаги? Улыбаюсь опечатке и вновь как бы изучаю памятник самодержцу. Вокруг — люди. Кто-то догадался, но не решил, разумно ли обнаружить знание. Кому-то, допускаю, любопытно. Должностным шагом приближается милиционер. Еще не все? Да, еще не все. Но даже если я вспыхну, то, может быть, успею добежать до канала? Недалеко живет приятель. Подальше — мать. Наискосок через площадь удавился поэт. Остальное — словно кадры, не фиксируемые зрением. Потом...
Моя судьба — «возвращение блудного сына»— (здравомыслящего) к Отчизне. Самоубийцы, эмигранты, деграданты,— убедившись в том, что патриот на родине — жертва, они пытались избегнуть стереотипа. Я растратил годы на попытки адаптации и негативизма, сегодня я — позитивист: здесь мой отрекшийся народ, пущенная с молотка природа, самоедка-культура,— «Русь, куда же несешься ты?..»
5. ВСТРЕЧНЫЙ ОГОНЬ
Подобно всем удержавшимся в ПРГ более пяти лет, Мурзилка поменяла такое же число должностей на участках, рассеянных по всему городу. Подобно другим, ее ловили на нарушениях, спровоцированных видимой анархией трудового дня и дисциплины, обкладывали докладными и объяснительными, уличали в подлогах и прочем, как бы криминале, а далее шантажировали, вынуждая проводить «негласные проверки трудовой дисциплины» и тому подобное, чтобы сформировать из нее истового вассала Кормящего.
Приветствие. Улыбка. Ей важна информация — писал ли я, что и куда. Мы оба знаем о предстоящей игре. Ритуальный обмен: здоровье? Дом? Работа? Мы — на площадке. Нас минуют узники ада: Атаман, Кормящий, Гапон. Она — рискует, но ей необходимо расстаться, обретя добычу. Она вдохновенно ринется в кабинет Панча или Кормящего: сообщит и искупит былые грехи и теперешний, смертный.
Так что ты писал?
О травме. Помнишь, как меня пытал главный?
Да, я в курсе этих дел. А сейчас-то что случилось?
Не знаю, что им от меня надо. Главный вызывает людей, компрометирует меня всеми способами, убеждает их изложить в письменной форме неодобрение моей порочной натуры. Сегодня — опять собрание.
Может быть, им стало известно, что ты сообщил об их махинациях в верха? Ты, говорят, передал письмо лично Горбачеву?
Ступеньки преодолевает Казнокрад. Ракурс — сверху вниз,— он представляется заспиртованным в колбе.
— Тебе надо научиться людей уважать и ерундой не заниматься!— подплевывая, назидательно орет Мурзилка.
Казнокрад соизмеряет меня как безвременно усопшего, но, хоть покойников и не принято хулить, беззастенчиво напакостившего трудовому фактору.
Извини,— ощеривается Мурзилка.
Ну что ты.
* * *
Я еще не сориентировался в поведении Ришарова (Санта-Клауса): за или против? Я оскорбил его? Он тяготится возможным влиянием?
Около парадной суетятся коллеги. «На кого сегодня будем акт составлять?»— Я пожимаю руку Воднику (Рыбаку). «Павло, что старые грехи вспоминать?— Водник обшаривает воздух в диапазоне своего биополя, помаргивает — от перенасыщения алкоголем у него синдром помехи.— Каждый может ошибиться». С подобным апеллирую к Редько (Портвейну). «А как бы ты поступил на моем месте?— Редько обнаруживает готовность оборонять кредо «не я, так другой».— К тому же, Ришару за это ничего не будет. Подумаешь, восемь минут».
Ты ведь знаешь, какая сейчас ситуация. Как говорится — мал золотник, да дорог.— Я проникаю в парадную. Молотов (Подымите Мне Веки) откупоривает «фауст» и бьет с горла в пульсирующую глотку. Жму асбестовую ладонь.— Федя, ты что, обвинитель?
Я в основном по электричеству.— Бригадир небрежно отирает зев.— Особенно когда оно светит.
Персонал преимущественно пьян. Меня покидают иллюзии в плане прогнозов — затеяно уличение. Ариадна (Эгерия) подымает и опускает глаза — ей уже стыдно. «Я никого не виню!»— желаю я заорать, но стопорю эмоции — не здесь, не сейчас...
Павлик, распишись в графе отпусков.— Гроб (Полип) солидарно концентрирует губы. Против фамилии Дельтов — февраль.
Руководство решило сдвоить мне отпуска? Ты же сам мне вписал — в декабре. Значит, я выйду в январе-феврале и — опять на отдых?— Я извлекаю непричастные к теме клочки. Прораб мрачно соглядатайствует.
Дорогой мой, я ведь ничего не решаю. Это предложение цехкома.— Гроб как бы невзначай помаргивает в направлении Мичурина (Атамана).
Аркаша, родной мой, первый раз ты нарушил закон — не ознакомив меня с графиком моего отпуска, второй — сейчас, пытаясь навязать мне во второй раз подряд отпуск в зимнее время.— Я заплетаю в аркан свою перманентную учебу, сыновей, отсутствие нареканий — прораб отмахивается, Мичурин через полифонию производственного бреда внимает уроку строптивости.
Администрации оказывается трудно скомпоновать контингент в кабинете начальника — люди рассредоточиваются по прочим отсекам.
Мичурин и Реестрова (Мурзилка) — за столом. Я определяюсь рядом. Начальник объявляет старт и повестку.— Какие будут предложения по кандидатурам председателя и секретаря собрания?— Взгляд фиксируется как палец на кнопке. Председателем выдвигают Мичурина, секретарем — Реестрову. Предлагается голосовать. Единогласно.
— Товарищи. Первый пункт нашего собрания касается оздоровления морального климата на нашем участке. Хоть я не новичок в коллективе, но скажу прямо — климат нездоровый. Я должен заявить собранию,
что, по имеющимся у нас данным, на участке имеются клеветники и предатели, которые задались целью разложить наш коллектив доносами в различные инстанции, вплоть до ЦК КПСС.— Партитура на пульте начальника участка вибрирует. Совесть? Страх? Неуверенность в удаче?— Я считаю, что эти люди должны проявить гражданскую смелость: встать и назвать себя и своих сообщников.— Мичурин как бы просматривает
ауры сидящих.— Нет, ну хорошо, значит, мы сами попробуем указать наших врагов и исключить их из коллектива. Слово предоставляется товарищу Дамбову (Из Бывших).
Меня ободряет плечо Льва Николаевича. «Они — пьяны, у них есть совесть».
Дамбов бодро уличает меня в интригах и фальсификациях — все толки финалируют на моем имени. Все ЧП на участке становятся достоянием прокуратуры и ОБХСС.
— Ты можешь доказать? Ты видел хоть одну строчку доноса?— Я осеняю себя магическим кругом творчества и здоровья. Я обрамляю лик улыбкой и смотрю на Ришарова. Он не воздевает глаз. Я опасаюсь, как бы
он не перекипел и не выпалил чрезвычайного.
Мичурин пресекает никчемные дебаты. На очереди— Жуков (Черная Кость). Репрессированное алкоголем лицо в аппликациях нарывов, пальцы в незаживающих ссадинах стиснули могущую, видимо, упорхнуть шпаргалку.
Кто вам дал право считать себя таким умным? Если вы считаете себя писателем, поступили в институт корреспондентов, то это еще не значит, что вы имеете право презирать коллектив: вон вы как сидите — нога на ногу, с улыбочкой. Больно вы гордый.— Аудитория медитирует в ожидании фактов.
Извините, но я с вами не знаком. Кажется, я вас видел в день получки, когда вас сопровождал Дамбов, но мы даже не разговаривали.— Стоп-кадром вспыхивают облеванные фигуры.— Вы ведь у нас недавно работаете?
Да, я работаю недавно, а о вас уже наслышан. Везде только и говорят — Дельтов написал на того донос, на другого донос.— Обвинитель изучает конспект,— очевидно, он захватил только преамбулу к тираде, наметанной главным инженером.
А вы сами, персонально, читали или видели то, что вы именуете доносом?— Вопреки тому, что в сегодняшней лотерее мне не на что уповать, я не отрекаюсь от роли.
Я на них и смотреть не стану. Мне и так все ясно. У меня, между прочим, на таких, как товарищ Дельтов, революционное чутье.— Маршальская фамилия героически садится.
Я вновь обращаюсь к Николаю. Он — в другом углу. Почему мы не разместились вблизи? Ему бы надо потребовать факты и занесение претензий в протокол.
Слово — Редько. Рудименты мозга не в силах реминисцировать ничего, кроме якобы сказанного мною в день вторичного расследования травмы: «Они у меня еще попляшут!»
Ты, может быть, не помнишь этих слов, а я вот не забыл,— резюмирует капитан и гипсуется с ощеренными устами. Я должен что-то возразить, и он усугубит натиск или вдруг спонтанно дезертирует, и я заимею союзника,— он, увы, фригиден к свету и тьме,— он познает экстаз в унылом хмелю: потомок создателей Сахары.
Как ты мог написать про меня, что я — пьяница?— восстает уязвленный Позднее.— Я-то тебе ничего плохого не сделал.
И я тебе тоже. Откуда у тебя такая информация?— На Страшном Суде кому-либо из участников правилки будет не по совести присягнуть, что капитан земснаряда — не пьяница.
Мне сказал об этом товарищ Киста (Панч), а ему можно верить — на то он и главный инженер.— Тот ли это Позднев, который рьяно хулил Кисту — конкретно от него я услышал апологию главного инженера с момента его устройства до сегодняшнего триумфа. Примитивное мышление дезинфицирует себя после общения со мной публичной анафемой.— Если не хочешь трудиться как все — увольняйся, а людей порочить не надо.
Береговой матрос Хоев (Кум Тыква) присовокупляет свое возмущение моим недостойным амплуа в контексте. ПРГ — изъять!
Гроб сообщает, что следователь, явившийся на участок по стопам очередного пасквиля, утверждал, что на улице Каляева имеется копия заказа наряда № 24, выданная на буксировку кошеля с бесхозной древесиной, снятая и подписанная Дельтовым.
Прошу зафиксировать сказанное в протоколе и также то, что послезавтра я обращусь на улицу Каляева по мотиву предъявленного мне в качестве, насколько я понимаю, обвинения сообщения.— Никто, естественно, не застенографирует реплики, но в докладной в адрес Иогансона (Кормящего), райкома и так далее я напишу и это, и заявлю, что не внесли, и вопрошу — почему? Уж если сражаться словом, то здесь, пожалуй, сильнее — я.
Павлик, никуда не надо ходить,— как ослик на магнит, кивает прораб.— Ты меня не так понял.
Вот так и появляются сплетни, товарищи. Видите, товарищ Дельтов сам признается, что пойдет на улицу Каляева о чем-то сообщать.— Мичурин форсирует акт разоблачения. Он явно купирует спектакль.— Я считаю, надо выслушать мнение капитана «Сокола» товарища Ружьева (Эдидаса).
Ружьев по-вороньи сворачивает голову в мою сторону — жертвенные глаза: я затяну петлю, ты не в обиде?
— Мне стыдно, что в моем экипаже работает Дельтов. В конторе со мной никто уже не разговаривает. Когда я захожу на шестую, то сразу слышу: «Этот «Эпицентр»!», «Опять этот «Эпицентр»!», «С этого «Эпицентра»!» Мне это надоело! Мы устраивались на работу, чтобы работать, а не травить людей.— Новый урон головы. Говоря, он постепенно поворачивается.
Теперь я читаю его профиль. Николай замер через два человека от Ружьева. О чем он сейчас думает? Как травмировать капитана?— Если ты считаешь, что
Ружьев — дерьмо, так и скажи: «Ружьев, ты дерьмо!», а так больше продолжаться не должно. Я считаю, что бы оздоровить атмосферу в команде, надо убрать Дельтова.
В дверях — Ариадна. Лицо в кляксах румянца. Она куда-то телефонирует? Второй мой союзник тает в проеме. Один?
Первый тур голосования — 11:9 не в мою пользу. Обнаруживается, что участвовали не все. Из отсеков извлекаются дезертиры. Второй раунд: 9:11.
Мужики, да вы что, обурели?— выкрикивает Водник. Да, я уже знаю: этого не должно было случиться, по их сценарию, но мои...— Нет! Я должен молчать! — Разве можно предъявлять человеку такие огульные обвинения? Кто из вас видел хоть один из этих доносов? Кто может доказать, что они вообще есть? Это что же, сегодня Павло выкинут, а завтра — тебя (Дамбов улыбается), его (Молотов разводит руками), меня?!
Водник, задержитесь после собрания.— Мичурин совершает помету в конспекте: Водник — пьяный, и самое время наказать его за дерзость.
Я вас понял, товарищ Мичурин, но так дело все равно не пойдет. А эти что, как шалавы, попрятались? Выдерните там шпингалеты в гальюне, тащите их сюда, чего они бздят?
Желая воспринимать как должное, но, глотая спазм, я наблюдаю, как со своих мест восстают люди: «Водник прав», «Не имея фактов...». Гроб предлагает Ришарову: «Коленька, ну скажи...»
Если я начну говорить, то кое-кому из присутствующих это очень не понравится.— Ришаров ограничивается демонстрацией сжатого кулака, в котором, может быть, таится граната.— А Дельтова, я считаю, убирать не за что, тем более, пока ничего не известно.
Я вот что скажу. Это вообще не по-людски. Чтобы Павло кому-то там что-то плохое.— С трудом, но, считая необходимым, подымается Тургенев (Аптека). Трагически спившийся в ПРГ, он наиболее уязвим.— Я знаю, что со мной будет потом разговор, и какой, знаю, но вы-то?— Он озирается на содержащихся в камере административного помещения.— Вы-то приедете домой и то да се, а он как?
Товарищ Тургенев, у вас — все?— В изреченном «все»— не угроза, а факт: тебя уже нет. Мичурин взглядывает на часы. Я отмечаю, что это не в первый раз,— у него лимит? Кто-то ждет итог?— Предлагается проголосовать в последний раз за удаление Дельтова из нашего коллектива.
— Пусть каждый голосует по совести,— напутствует Водник.— И пусть каждый смотрит Павлу в глаза.
Третья попытка — 10:10. Мичурин тщится что-то переиначить, он вновь обозревает циферблат, но даже «обвинение» в массе за то, чтобы отсрочить процесс до начала навигации...
...Через некоторый интервал я набираю Ариаднин номер.
— Если бы ты видел, что творилось с Мичуриным. Они с Гробом перед собранием пили с рабочими и плавсоставом, а потом лакали валерьянку, чтобы выдержать собрание. А когда ты ушел, Мичурин набросился на Водника чуть ли не с кулаками: «Провокатор, зачинщик! Уволю по статье за пьянство!»— в общем, и ему, и Тургеневу — всем еще достанется за то, что
они посмели высказать свое мнение. А в 16.57, когда почти все разошлись, был звонок. Я сняла трубку — молчание, кто-то дышит. Спрашиваю: «Алло? Вам кого?» Говорит хриплый голос: «Мичурина». Тут снимает
трубку Мичурин. Я слышу: «Ну, как?»— «Как?! Никак! Десять на десять!» Я повесила трубку. Это еще не все. Клера Реестрова сказала, что на шестой сидела вся верхушка — ждали результатов. А дальше я тебе сообщу такое, что ты упадешь. Клеопатра сказала, что на участок звонил сам Иогансон. Это у него такой хриплый голос! Он так орал! Реестрова говорит, что все летало
по кабинету. Он орал Мичурину: «Вы отдаете себе отчет в том, с чем вы не справились?! Вы не понимаете, как это серьезно!» Клера говорит, после разговора с Мичуриным он стал невменяемым: стал звонить всем начальникам участков — а никого нет на месте. Орет на мастеров: «У них что, все в идеальном порядке? Пять часов, а они уже ушли!» В общем, Клеопатра думала, что у него сейчас будет удар.
* * *
— Я знаю, что ты писал, и правильно сделал.— Львенок порывист и эфемерен, словно гимнастка с предметом.— Я считаю, что на каждом предприятии должен быть такой человек, который бы не давал покоя
всякой нечисти. Но то, что ты пытаешься кого-то разоблачить,— бесполезно. Ты учти, что очень многие, уволенные с нашего предприятия, затаили обиду и стараются всячески мстить: куда-то ходят, что-то пишут. Из-за этого нас постоянно трясут комиссии и проверки, так что на предприятии просто не успевает накопиться никакого криминала. Я имею в виду, что по бумагам придраться не к чему — все чисто. Если уж ты хотел посадить кого-то в тюрьму, тебе надо было собрать неопровержимые улики, а то, что, как говорят, ты написал про приписки и взятки, так этого никто не докажет. Я тебе повторяю: по отчетам у них все нормально.
Ты знаешь, я решил дипломироваться, как это сделать?
Чтобы дипломироваться на должность капитана-механика, нужно в течение полугода пройти стажировку. Без акта о стажировке никто тебя дипломировать не станет.
Так направь меня на стажировку.
У нас нет должности стажера.
А как же стажируются?
По согласованию с начальством. Обратись к начальнику своего участка: пусть он напишет ходатайство на имя заместителя начальника по работе флота, где укажет, на каком судне предоставит тебе работу после получения диплома. Понимаешь, предприятие дипломирует столько работников командного состава, сколько требует производство.
Что ты выдумываешь? Эти акты о стажировке — фикция и даются тому, кто попросит.
Давались. Теперь с липой покончено. Ты писал? Писал. Вот — результат. Теперь все по закону. Вот положение. Читаю... Лица... Предприятию... Резерв... Вот. Ты мог бы попасть в резерв, но по согласованию с руководством, так что обратись к начальнику участка: если он сочтет необходимым тебя дипломировать — будешь дипломироваться. Нет — ничем не могу помочь. Во всем виновато твое правдоборство... Кстати, у меня есть для тебя тема статьи. У меня сел элемент в часах. Я пошел в Дом быта купить новый. Это было в феврале. Мне заменили элемент. Я пришел домой и сразу его вытащил. Посмотрел на дату изготовления — август прошлого года. Представляешь, как они там наживаются на одних элементах? Вот, напиши об этом. Пусть все прочтут. Тогда за них возьмутся!
Комиссия обрекает нас на ожидание. Имея волю, они объявили бы тайм-аут — у них еще не все отрепетировано. У тех, что мигрируют в мареве райкомовских декораций, причастность к нашему делу обнаруживается по трем фиксируемым параметрам: биополе, пластика, взгляд. Что-то как бы еще решается — решилось, и мы приглашены в зал заседаний. Ритуальные рукопожатия — и мы дислоцируемся по периметру опрокинутой вертикали т-образного алтаря. Вий запечатлевается не на полюсе «жениха и невесты», а на периферии правого фланга,— это не пересортица в калибровке в целях маскировки — маневр реализован ввиду наличия Мецената. Четверо — по другую сторону кровавого плюшевого русла, один — у подножия алтаря, двое — в нашей череде рядом с Санта-Клаусом.
Семерых функционеров абсолютно не заботит судьба гидросферы, для меня это — данность, они — камикадзе. Меценат обеспокоен деградацией бассейна, но из своего арсенала он может предложить ликвидацию пожара исключительно встречным огнем. Санта-Клаус ввергнут в эйфорию из-за коктейля былой учтивости к самозваным отцам и нынешнего сарказма к их экологическому реквиему. Я не исключаю шанса, что мне предложат сплясать на осколках моих обвинений, которые наверняка заактированы как «бой при транспортировке» на маршрутах: обком — райком — предприятие реабилитации гидросферы — комиссия по расследованию — райком. Шанс уравняется с алиби — я пытался помочь, но я не ведал, простите, я... да, они все, в общем-то, не дурные люди, да, они позитивисты, больше — волшебники,— я завидую их уникальной доле — они являются компостом для грядущих судеб.
Меценат и Вий настраиваются по идеологическому камертону на ноту «до». «Карающий меч революции»,— эскизировал Меценат председателя партконтроля в минуту нашей компоновки у врат райкома. Неверие чревато отчаянием, но я пеленгую фантомы трех опор нашего бытия: сколько монстров зачато летаргией тех, кто присвоил себе все права.
Меценат реминисцирует хронику моего подряда на тему реабилитации гидросферы, гипертрофированной из очерка в обращение в обком КПСС.
Вы подали отличную инициативу.— Вий высвечивает меня всевидящими бельмами.— Мы все благодарим вас за ту кропотливую работу, которой вы посвятили, как мы сейчас узнали, больше года. Но знаете ли вы, что из-за того, что вы где-то не смогли, а где-то не сочли необходимым выверить факты, вы заимели значительное количество врагов, причем многие из них раньше были вашими друзьями?
Знаю, но у меня отсутствовал выбор. Если бы метастазы Черного Рынка поражали исключительно аспекты экономики, я бы вообще не дебютировал в амплуа обличителя, но в моем варианте саркома самоуничтожения определенного типа людей сопряжена с экологическими интересами страны, а значит, мира вообще и, естественно, меня лично — здесь я не волен блюсти индифферентность.— Настороженные взгляды — свидетельство зашкаливания индикаторов допустимых концепций: Меценат убавляет «высокие»— Вий благодарно канючит «До-о-о...».
Лица шестерых игроков команды Вия шаблонны как лозунги — подобно словам из идеологического конструктора: партия, план, народ — в дуршлаге примет персонажей оседают: нос, ухо, палец — не более.
Члены комиссии по очереди сообщают результаты проверки представленных данных. Большинство из указанных антагонистов клана Кормящего не явились. Иного я не ожидал — их элементарно не пригласили в райком. Посетившие преимущественно отказались от вмененных им обвинений. Таким образом, выясняется, что перечисленные нарушения — плод творческой фантазии или, чего никто, конечно, не утверждает, но вполне мог бы гипотезировать,— клевета! И еще: чаще всех склоняется фамилия главного инженера. Вначале это — странно. Именно он брал автора обращения на работу, он же содействовал освоению начинающим литератором флотской профессии. Чем же главный инженер мог спровоцировать негативную реакцию? Кое-кто ведь может классифицировать новое отношение автора обращения как меркантильную зависть к чужой карьере.
— Мы не собираемся формулировать возможные выводы в таком стиле — вы не имели опыта подобной деятельности, но в будущем постарайтесь не браться за то, в чем недостаточно ориентируетесь.— Вий зондирует мою готовность ратифицировать неудачу.— Представьте, сколько людей задействовано в проверке ваших недостоверных данных.
Вы готовы утверждать, что я — фальсификатор?— Так же, как на погромных собраниях, я должен прозвонить все провода, чтобы выявить местонахождение метафорической иголки. Она, безусловно, недоступна, но знание того, что она — есть и где хранится,— успех ментальной фазы ратоборства.
Да нет, ни в коем случае. Вы меня неправильно поняли. Вы много и хорошо потрудились. Ряд замечаний достаточно актуален. Например, фиктивные рейсы с пустыми шаландами. Верно! А вот приказы начальника предприятия о наказании работников, допустивших такого рода нарушения. Пьянство в рабочее время. Вот приказы о привлечении к административной ответственности персонала, оказавшегося в рабочее время в нетрезвом состоянии.— Председатель продолжает идентификацию параметров нарушений и карающих мер.
Не окажусь ли я удален с поля, если заявлю, что комиссия по расследованию приложила максимум сил не для обличения нарушителей, а для их дальнейшего криминального функционирования?
— Вы знаете, что каждый человек, чьи претензии я выразил в обращении, вызывался к руководству, которое шантажировало его самыми ухищренными методами, чтобы он не только отказался от своих слов, но
и произнес диаметрально иные?— Семерка не ожидала агрессии. Интерполирую трепет, с которым томится у аппарата клан Кормящего и он сам, ошалевший от прожектов и аудиенций. Меня разъедает смех: массирую лицо, склоняю голову — супостаты вольны трактовать новую рефлексию как раскаяние в словесном прорыве.
Вий сознается, что не подозревал о подобных действиях моего начальства,— могло ли такое вообще состояться? Ну, да, да, он не оспаривает моего сообщения, но вот недавний пример с данными о нарушениях. Да нет же, и там он не настаивал на их неубедительности.
— Поймите, дорогие товарищи, мы — не работники милиции, мы не располагаем теми полномочиями и средствами, которые имеются у следователей.— Председатель дозирует и сглатывает слюну — он с очевидного перепоя. Гадаю о сумме, которая определила его позицию по отношению к летальной участи акватории.— Взятки, приписки, подлоги — все это в компетенции УВД. Мы даже не вправе настаивать, чтобы человек к нам явился: не хочет — заставить не можем. Вследствие этих причин, мы не смогли разобрать все пункты адресованных нам документов. И главное, авторы сообщений хотели сохранить анонимность: нам сразу поставили условие авторов не передавать бумаги в следственные органы. Нам указали на это, как на главное требование составителей.— Наши глаза сверяют фразы,— полагаю, что если Меценат мыслил ограничиться партийным уровнем, то я не стану в пику ему настаивать на оплодотворении обращения милицией.
Чтобы гарантировать себя в перспективе своей дальнейшей трудодеятельности, присовокупляю факты, доказывающие версию о том, что руководство пыталось меня и Санта-Клауса по программе максимум — ликвидировать, по программе минимум — скомпрометировать до визита в райком. Первое — фиктивная проверка дисциплины на участке и составление подложного акта об опоздании Санта-Клауса; второе — составление акта о том, что мы с Санта-Клаусом несем суточную вахту,— в контексте тотальной суточной работы на всем предприятии; третье — собрания разного уровня с целью удалить меня с клеймом клеветника «за недоверие коллектива». Акцентирую на том, что все кампании осуществлялись под руководством Шакаленка — нового начальника участка, воздвигнутого исключительно в целях моего изгнания.
Этот человек назначен начальником без уведомления и согласия коллектива.— Целюсь в «десятку».— Факт его роста обусловлен определенными заслугами: месяц назад он был задержан работниками милиции в нетрезвом состоянии и за сопротивление представителям власти доставлен в вытрезвитель.
Очень важно то, что вы нам это сообщили. Вообще имейте в виду, что мы и в будущем заинтересованы в вашей информации.— Вий конспектирует новые данные.— Я завтра свяжусь с вашим руководством и выясню, как они допустили подобные вещи. Тем более сейчас, когда они знают о том, что на предприятии работает комиссия партийного контроля.
Не считаю себя наивным,— для меня бы их методы борьбы предстали банальными, если бы я их принял всерьез. Только в этот миг меня озаряет: все акции, предшествовавшие собраниям, и они сами санкционированы Вием и представителями более высоких каст. Семерка по-семейному прощается. Председатель сетует на неосведомленность о моем творчестве.
Мы вновь на ступенях райкома.
А что он имел в виду под условиями составителей относительно перепаса обращения в УВД?— Ощущаю преддверие фиаско: Вий обмишурил нас, но нам еще предстоит визит к начальнику районной милиции — может быть, там мы откроем для себя синтез инспектора в стиле Бельмондо и Анискина?
Я понял тебя — ты тоже не ставил таких условий, что ж, впредь нам надо постараться избежать таких ловушек.— Меценат прощается с Санта-Клаусом. Я тоже жму длань соратника. Перемигиваемся. Санта-Клаус сигает в автобус. Мы дефилируем по проспекту, сворачиваем на бульвар и замираем на траверзе входа в отделение.
Я помню вашу характеристику председателя...— Из фургона ухарски пикирует милиционер и выволакивает нечто, что формируется в пьяного пенсионера. Представитель власти направляет задержанного к дверям пикета, конвоируемый человек вновь обращается в нечто.— Может быть, он и представлял собой когда-то «карающий меч», но сейчас, по-моему, пьяница и взяточник.
Меценат подымает брови, но не возражает. Заходим в отделение, путаемся в дверях, ориентируемся при участии дежурного, подымаемся на второй этаж и запасаемся озоном перед дверью с искомой табличкой...
* * *
«Вторично обращаюсь в партийную комиссию по поводу предприятия реабилитации гидросферы (ПРГ) в связи с тем, что первоначальное расследование оказалось безрезультатным. Хотя комиссия не предъявляла мне результатов своей деятельности, я заключаю это из того, что вместо привлечения указанных мною лиц к ответственности, они неуклонно продолжают продвигаться по восходящей.
Считаю необходимым еще раз декларировать эколого-экономические постулаты, определившие мою позицию по отношению к ПРГ. Моя глобальная цель — спасение системы «Ладога — Нева — Залив», т. е. сохранение возможности проживания в Ленинграде и области и улучшение всех аспектов жизни населения (см. приложение № 1).
ПРГ, которому доверена реанимация водного бассейна и прочее оперативное обслуживание дна и берегов, свои задачи не выполняет и затраты государства не оправдывает. Причины коррупции предприятия обусловлены тем, что ПРГ не курируется должным образом организациями, компетентными в природозащитнои деятельности (см. приложение № 2).
Будучи бесконтрольным и некомпетентным, персонал ПРГ увлечен отнюдь не проблемами реабилитации гидросферы. Необходимо реорганизовать ПРГ, изменить его структуру, подчинив ее интересам сохранения водного бассейна Северо-Запада, привлечь к ответственности деградировавших работников, нанесших, так или иначе, вред природе и государству (см. приложение № 3).
Причины безрезультатности работы комиссии следующие:
Незаинтересованность в подтверждении указанных мною фактов.
Игнорирование лиц, фигурировавших в обращении в качестве свидетелей негативных граней ПРГ.
Убеждение руководством ПРГ лиц, направляемых в райком, что я — их враг, преследующий корыстные цели, и т. п.
Вопреки гарантиям сохранения инкогнито моих союзников, оно было раскрыто руководству ПРГ. Люди подверглись репрессиям: официально не санкционированные проверки, фальсифицированные акты, собрания, имевшие целью удалить этих сотрудников из структуры ПРГ, и пр. (см. приложение № 4).
Парадокс кадровой политики ПРГ по-прежнему в том, что работники продвигаются по принципам, описанным еще М. Е. Салтыковым-Щедриным. Это было бы не так, если бы руководство ПРГ не знало об акциях своих подчиненных,— так ведь знает! Однако начальник ПРГ утверждает на руководящие должности именно тех, в чьем послужном списке зажим требований гласности, критики, попыток разоблачения деформаций в работе ПРГ. Абсолютная убежденность в безнаказанности — единственное, чем можно объяснить откровенность криминальной практики руководства ПРГ (см. приложение № 5).
Итог работы комиссии — неверие людей партийным работникам и страх перед последствиями за каждое нелояльное слово в адрес руководства ПРГ, имеющего, как убедила реальность, опекунов в самых разных официальных сферах и на самом разном уровне. В чем секрет могущества ПРГ? В принадлежности к горисполкому? (см. приложение № 6).
Прилагаю свое первоначальное обращение, по которому, считаю, необходимо провести вторичное расследование, но не «в одни ворота», как это случилось, а с привлечением сил, не связанных и не могущих быть связанными с ПРГ какими-либо узами, благодаря которым, к примеру, работники ПРГ становятся работниками райкома партии и пр. (см. приложение № 7)».
6
Утром был звонок по телефону. Я подняла трубку — молчание. Кто-то вроде дышит. Где-то в двенадцать у меня вдруг екнуло сердце. Опять звонок по телефону. Я сняла трубку, спрашивают Павла. Говорю, он на работе. Спрашивают, когда ушел. Когда вернется. Я на все отвечаю. Сказали: спасибо, повесили трубку. Мне уже было как-то не по себе. Не знаю, почему, но я начала волноваться. Часа в два опять звонок. Спрашиваю: «Алло? Вам кого?» Никто не отвечает. И вроде как опять дышат. Минут через пятнадцать звонок в дверь. Открываю — стоят двое. Один, что пониже, черный все молчал, а тот, кто повыше, с усами, спрашивает: «Дельтов здесь живет?» Я отвечаю «да» и сразу спрашиваю: «С ним что-нибудь случилось?» Они не отвечают. Спрашивают, кто еще дома есть кроме меня. Я говорю — отец, мать, но вы мне скажите, что с Павлом, не томите меня, пусть самое страшное, я с утра покоя не нахожу. Он опять: позовите отца. Я говорю, позову, но вы мне-то скажите, что с ним, он в больнице? Он опять просит отца. Я позвала отца, сама тут же стою, говорю, ну, скажите скорее, что с ним? Он говорит, с Павлом произошел несчастный случай, и дальше начинает выражаться производственными терминами, которых я не понимаю. Я спрашиваю, так он жив, где он, может быть, он на реанимации? Он говорит, нет, Павел погиб. Я спрашиваю, где он, как мне его увидеть? Он говорит, сейчас нельзя, его должны отправить в морг, там я смогу его увидеть. Дает мне много телефонов. Начинаю звонить. Одни телефоны неправильные, по другим не отвечают, по третьим отвечают, что тех, кто мне нужен, нет. Стала искать морги. В милиции узнала, что их в городе два. Ни в одном из них Павла нет. Вечером дозвонилась диспетчеру, спрашиваю, где Павел? Он говорит, что пока ничего не знает, когда узнает, позвонит. Около семи выяснила (или позвонили, не помню!), Павла повезли в морг на Авангардной. Поехала туда. Мне говорят — нельзя, его будут анатомировать. Сидела-сидела, заснула. Толкают, зайдите. Я его прямо не узнала! Кроме швов на груди и животе у него был страшный шов на шее, зашитый толстой бумажной ниткой. На лбу такая рана, как будто сковырнуто, на лице, у усов — кровь, как была, так и засохла, а руки все, даже не знаю, как это могло получиться, словно изгрызены... И часов нет. Мне их жалко, потому что это мой подарок. Он начал заниматься водолазным спортом, и я ему купила часы «Амфибия»: он их никогда не снимал, и они на нем должны были быть. Спрашиваю: а где же вещи? Что же он — голый? Мне сказали, что они утонули вместе со всеми документами, и что их будут искать водолазы. Потом сказали, что нашли только куртку, что ее отдали просушить. Не знаю, что ж они, и по закону не обязаны выплачивать стоимость вещей? Мама не выдержала, позвонила председателю профкома. Стала его стыдить за то, что они так равнодушны к семье своего погибшего работника. Он попросил меня к телефону. Спрашивает, какая мне нужна помощь? Я говорю, уже никакая, я все оформила, только пусть дадут второй автобус: мы не знали, сколько народу будет на похоронах, и сможем ли мы всех уместить в одну машину. Он сказал, что они, конечно, дадут автобус и чтобы я, если брала счета, то отдала им — они все оплатят. Но они оплатили не все — только 180 рублей, а я истратила где-то 230... Капитан мне его все время звонил, спрашивал, как я себя чувствую, утешал. Я еще несколько раз просила подробно мне рассказать, как все произошло. Он сказал, что не видел, как это случилось, потому что находился внизу, а Павел вышел на палубу посмотреть, в чем дело, когда трос лопнул, и их понесло под мост. Говорил, что от удара его выбросило в окно рубки, он упал в воду и поэтому спасся. А на поминках, когда я из-за того, что выпила, стала говорить все, что обо всем этом думаю, один из двоих пожилых мужчин, которые раньше работали с Павлом, на такой же машине, сказал, что в окно рубки даже голова не пролезет. Я спрашиваю капитана: «Ну, расскажи мне, как все было с самого начала: вот Павел пришел утром на машину, вот вас повели на работу. А дальше что?..»
© Петр Кожевников. 1989 |